Теперь за столом их четверо. Быстро подошедшая и присевшая рядом Вика негромко (в ресторане шум и ор) говорит: нет-нет, ни есть, ни тем более пить не стану, я поговорить хочу, Митя, рассказать хочу…
Родионцеву слова не даются, губы шлепают — тогда он молча придвигает ей рюмку с водкой.
— Да не хочу я! — взвивается Вика. — Господи, как я ненавижу рестораны! Да что ж они так орут?!
Гневная, она оглядывается на близкие банкетные столы.
— Это ж невозможно терпеть, — говорит она, несколько оправдывая свою раздражительность (и свой приход) перед двумя рябыми мужчинами.
Вика к ним вполоборота; и объясняет — шум, мол, мешает жить, существует, мол, даже теория о чудовищном разрушении шумами нервной системы. Никак не желая быть чужой за столиком, обживаясь, она то улыбается им, то серьезничает, а эти двое рябых молчат. Они молчат и курят, и наконец, с огромным промедлением один из них на всякий случай говорит Вике, борющейся с шумами:
— Ага.
Едва освоившись, Вика объясняет Родионцеву — приблизив лицо, она шепчет ему:
— Нет, ты понимаешь, как это ужасно, Митя. Я сразу позвонила тебе домой, тебя нет, но я-то знаю, что тебе пойти некуда и что у тебя не может быть никаких встреч. Но все-таки я решила сюда заглянуть — да, Митя, дожили! Меня Аглая гонит — слышишь, Митя,
Родионцев и слышит, и даже понимает, но в голове у него некое немое столпотворение — у него вышли слова, язык не подчиняется. Он в пьяном ступоре. («Да ты не слушаешь, Митя!..» — вскрикивает она.) И именно, чтобы Вика не подумала, что Родионцев ее, страдалицу, не слушал, он с величайшим усилием произносит то, что удается:
— Вы… выпей.
Вика отмахивается. Как было дело? Аглая оставила ее, Вику,
Родионцев только кивает: и действительно, а что потом?.. А потом, вероятно, суп с котом. Но, к счастью (она бы обиделась), он только что-то мычит, а выговорить не может.
— Митя!.. Но надо же что-то делать… Думаешь, чего сюда прибежала? Есть мысль: а что, если устроить маленькую домашнюю пьянку? У меня, между прочим, день рождения скоро. Приглашу ее, и мы начистоту поговорим с ней, а?
— М-м, — мычит Родионцев вроде бы даже многозначительно.
— Представляешь, она отделалась милой улыбочкой, сидит холеная, перстни выставила и мурлычет: «Все на свете, милая Вика, однажды требует смены, свита тоже…» Я говорю: «И мебель в приемной тоже?» Она отвечает: «И мебель». Митя! Так пригласим Аглаю на день рождения? И скромно, интеллигентно, без нажима расспросим…
«Вот и она —
На какой-то миг слова Вики впрямую доходят до его сознания, а сам факт ее изгнания становится логикой: если погнали и Вику, стало быть, все правильно, у него, у Родионцева, не было промаха, не было и быть не могло: всю жизнь был аккуратен и осмотрителен, не пересказывал слов, не был на виду с молоденькими женщинами, пил по пятьдесят граммов… нет, это уже говорилось, уже
И поиск спасения был. И мысль о дне рождения с приглашенной Аглаей… все было.
— Бы-бы, — говорит он Вике. (Бы-ло.)
— Что?
— Бы-бы.
— Митя!.. Я ведь пришла посоветоваться. Ведь ты уже давно в этом ощущении
И тут Вику осеняет, так и есть:
— Митя!
Она трясет его за плечо. Но он на все отвечает:
— Бы-бы.
Вика встает. Ярость прихватила ее у самого горла: нет уж, она так просто не расстанется с солнечным местечком. Она не квашня. Она хотя бы
Родионцев вдруг понимает, что ему хорошо и что он слышит ритмичную музыку, а стоит он, оказывается, у входа в тот зал, где бушует оркестрик и мимо него беспечные люди идут поплясать.
А там уже целый рой обнимающихся и движущихся под музыку людей. Родионцеву танцевать не хочется, все же вид танцующих, вероятно, что-то в нем шевельнул: крутясь в свите, пить они не пили, но танцевали на всякого рода торжествах изрядно. И как знак о былом какой-то шальной лысый человек сразу же принимает Родионцева за своего и, подскочив, с заговорщицким видом говорит:
— В банкетах самое интересное — разъезды! Верно? — При этом лысый жует полуочищенный апельсин.
Родионцев догадывается, что тут некий намек на женщин, может быть, хорошеньких и чуточку перепивших, и кивает: он, мол, Родионцев, тоже из бывалых, из тех, кто случая своего не упускал. Он говорит (он вдруг обрел речь и очень рад):
— Да уж, разъезды — это нечто… Всегда что-нибудь подвернется.
— И до чего ж иногда славно бывает!
— Н-да…
Они оба смеются. Шальной лысый человек вроде как ловкий устроитель при
— Рогов! Рогов! — и, уходя, он машет: пойду, мол, даже и плясать без меня не могут.
И Родионцев тускнеет, разом вспомнив свое и как бы его вновь теряя; он проходит мимо банкетного стола (он уже в своем зале), он оглядывает чужой праздник. В голове стола гладиолусы, и Родионцев меланхолично переводит глаза с цветка на цветок. Тут к нему подходит официант и говорит, что Родионцев все уже давно съел и выпил и не пора ли ему домой или там на воздух: он очень бледен.
— Бледен? — переспрашивает Родионцев.
— Да… Водки вам больше не будет.
Родионцев и не хотел водки, тем не менее ему становится себя жаль, досадно. Он хмуро расплачивается. И тут он понимает, что ночь и что ресторан закрывают. Вот оно что. Ему уже совсем не так обидно — тем более он видит, что и те, с банкета, тоже уходят, все понемногу уходят… Родионцев на улице, и до чего ж здесь хорошо, а какой воздух!
Те, что с банкета, идут впереди: гомоня, красные и пылающие, они идут в обнимку — и на ходу целуются, а один без конца роняет пиджак, подымает и вновь роняет. И ведь поют! Ночь теплая. Машины притормаживают, даже и объезжают эту растянувшуюся, гомонящую группу.
Родионцев идет за ними.
Он молодец: он напился и все-таки не сорвался. Он молодец: гулял как хотел. В том-то и штука, что трудно угадать последствия: есть дела и порывы, узнать о которых можно, лишь когда идешь на их зов до конца… Ах, какой воздух! Какая ночь!