ненадолго встречаются в пути. Этот взгляд был долгим. И теперь, когда зависть покинула ее сердце, Ф. Джэсмин испытывала облегчение. В «Синей луне» было тихо, и казалось, что в зале все еще слышатся отзвуки ее рассказа о свадьбе. И этот долгий немой разговор друзей по странствиям первым прервал солдат, он первый отвел глаза.
— Да, — сказала Ф. Джэсмин после молчания, не обращаясь ни к кому в частности, — у меня очень странное чувство. Мне кажется, будто я должна успеть сделать все, что сделала бы, останься я в этом городе навсегда. Но ведь это мой последний день здесь. Так что я, пожалуй, пойду. Adios.[4]
Последнее слово было адресовано португальцу, и одновременно она машинально протянула руку, чтобы приподнять мексиканскую шляпу, которую носила все лето до этого дня, но шляпы не было, и ее рука невольно замерла в воздухе. Тогда Ф. Джэсмин быстро почесала голову и, бросив последний взгляд на солдата, вышла из «Синей луны».
Это утро по нескольким причинам отличалось от любого другого утра. Во-первых, потому, что она могла рассказывать о свадьбе. Когда-то (это было очень давно) прежняя Фрэнки любила, гуляя по городу, играть в одну игру — она отправлялась в северную часть города, в район домишек с зелеными газонами, печальный заводской район Шугарвилл, где жили цветные, и в своей мексиканской шляпе и сапогах со шнуровкой разыгрывала из себя мексиканку. «Моя не говорит по-вашему. Adios. Buenas noches.[5] Абла поки пики пу», — тараторила она якобы по-мексикански. Иногда вокруг нее собиралась толпа ребятишек, и прежняя Фрэнки пыжилась от гордости, но, когда игра кончалась и она возвращалась домой, ее охватывала досада, как будто ее обманули. И теперь, в это утро, она вспомнила свою старую игру в мексиканцев. Она шла по тем же самым улицам, и люди, почти все незнакомые, были те же самые. Но в это утро она не думала обманывать прохожих и притворяться, напротив, ей хотелось, чтобы в ней признавали ее настоящее «я». И это желание — чтобы все ее узнали — было настолько сильным, что Ф. Джэсмин забыла об испепеляющем солнце, об удушливой пыли и об усталости (она, наверное, прошла по городу не меньше восьми километров).
Второй особенностью этого дня была забытая музыка, которая то и дело ей вспоминалась: обрывки менуэтов, исполняемых оркестром, марши, вальсы и джазовая труба Хани Брауна, — и ее ноги в лакированных туфлях шагали в такт с мелодией. Последняя особенность этого дня заключалась в том, что мир казался Ф. Джэсмин разделенным на три неравные части: двенадцать лет, прожитые прежней Фрэнки, этот день и будущее, когда три Дж. А. вместе уедут в далекие края.
Пока она шла по улице, призрак прежней Фрэнки, грязной, с голодными глазами, безмолвно тащился где-то рядом, а мысль о будущем, о том, что будет после свадьбы, все время была с ней, как само небо. Этот день казался не менее важным, чем долгое прошлое и светлое будущее. Так для любой двери нужны петли. И поскольку в этот день прошлое переплеталось с будущим, Ф. Джэсмин не удивляло, что он необычен и тянется так долго. Вот по каким причинам Ф. Джэсмин чувствовала, хотя и не могла выразить свое чувство словами, что это утро отличается от любого другого, которое она помнила. И из всех ощущений и желаний самым сильным было, чтобы все поняли, кто она такая, и узнали бы ее.
В северном районе города, недалеко от главной улицы, она шла по тенистому тротуару вдоль пансионов, где на окнах висели кружевные занавески, а на верандах стояли пустые стулья, пока не заметила женщину, которая подметала крыльцо. Упомянув для начала о погоде, Ф. Джэсмин рассказала ей о своих планах, и так же, как в разговоре с португальцем в «Синей луне» и с другими людьми, которых ей было суждено встретить в тот день, рассказ имел конец и начало и был похож на песню.
Как только она начала, ее сердце вдруг замерло, а когда имена были названы, а планы рассказаны, в душе Ф. Джэсмин стало буйно, светло, рассказ принес ей тихое успокоение. Женщина слушала, опираясь на щетку. За ее спиной в открытой двери виднелась темная передняя с лестницей без дорожки и столиком для писем слева, из этой темной прихожей доносился жаркий запах тушеной репы. Сильные волны запаха и темная передняя слились с радостью Ф. Джэсмин, и, взглянув на женщину, она поняла, что любит ее, хотя не знала даже ее имени.
Женщина не возражала и ни о чем не спорила. Она вообще ничего не говорила. Только в самом конце, когда Ф. Джэсмин повернулась, собираясь уйти, женщина сказала:
— Подумать только.
Но Ф. Джэсмин уже спешила дальше, и ноги ее бодро шагали под веселый марш, звучавший в ее ушах.
В квартале тенистых летних газонов она свернула в переулок и увидела рабочих, которые ремонтировали дорогу. В воздухе гудело шумное возбуждение, остро пахло горячим асфальтом и гравием, натужно ревел каток. Ф. Джэсмин решила поделиться своими планами с водителем катка. Она бежала рядом с ним, откинув голову назад, чтобы видеть его загорелое лицо, и ей пришлось прижать к губам руки рупором, чтобы ее лучше было слышно. Но все равно осталось неясно, понял он ее или нет, потому что, когда она остановилась, он засмеялся и что-то крикнул, но что, она не разобрала. Здесь, в суете и гаме, Ф. Джэсмин отчетливее всего увидела призрак прежней Фрэнки, которая наблюдала за суматохой, жуя кусок смолы, ждала полдня, когда рабочие откроют судки с обедом. Недалеко от того места, где шла работа, стоял большой красивый мотоцикл; перед тем как уйти, Ф. Джэсмин с восторгом осмотрела его, потом поплевала на широкое кожаное сиденье и осторожно потерла его кулаком, чтобы оно заблестело. Она находилась в хорошем районе, почти в пригороде, где на мощеных площадках у новеньких кирпичных особняков стояли машины, а вдоль тротуаров тянулись цветочные клумбы. Но чем лучше район, тем меньше там людей на улице, и Ф. Джэсмин пошла назад, к центру. Солнце так жгло ей голову, будто на макушку ей положили кусок раскаленного железа, рубашка прилипла к телу, и даже платье из кисеи кое-где промокло от пота и тоже прилипло к коже. Бодрый марш перешел в мечтательную песню скрипки, и она пошла медленнее. Под эту музыку Ф. Джэсмин прошла через весь город — за главную улицу и фабрику, туда, где протянулись серые кривые улочки заводских кварталов, потому что там, среди удушливой пыли и унылых серых лачуг, можно было найти новых слушателей и рассказать им о свадьбе.
Пока она шла, в ее ушах порой начинал звучать негромкий разговор. Это был голос Беренис, которая говорила, узнав, как Ф. Джэсмин провела все утро: «Значит, ты просто слонялась по улицам и заговаривала с незнакомыми людьми? В жизни не слышала ничего подобного!» Вот что говорила Беренис, но Ф. Джэсмин обращала внимание на ее слова не больше, чем на жужжание мухи.
Пройдя унылые кривые улочки заводского района, Ф. Джэсмин пересекла невидимую границу между Шугарвиллом и городом белых. Здесь тянулись такие же лачуги, как и в заводском районе, но большие деревья бросали на землю густую тень, а на крыльце многих домов стояли цветочные горшки с прохладными папоротниками. Ф. Джэсмин хорошо знала эту часть города, и она узнавала переулки, которые видела давно и в разные времена года: бледным ледяным зимним утром, когда казалось, что даже оранжевое пламя под черными железными баками, в которых прачки кипятили белье, дрожит от холода, или в ветреные осенние вечера.
Солнце светило так ярко, что от него кружилась голова; она встречала людей, говорила с ними, одних она знала в лицо и знала, как их зовут, другие были ей незнакомы. Каждый раз, когда она рассказывала про свадьбу, ее планы становились все более конкретными, и наконец определились все детали, так что больше Ф. Джэсмин ничего не меняла в своем рассказе. К половине двенадцатого она очень устала, и даже музыка в ее ушах звучала еле слышно, как будто тоже измучилась; потребность, чтобы окружающие узнали ее настоящее «я», на некоторое время была удовлетворена, и она вернулась туда, откуда началась ее прогулка — на главную улицу, где поблескивающие тротуары жгли ступни, белым светом сияло солнце и людей было очень мало.
Всякий раз, бывая в городе, она проходила мимо отцовского магазина. Магазин этот находился в том же квартале, что и «Синяя луна», но через два дома от главной улицы и в более фешенебельном месте. Внутри было тесно, а на витрине красовались бархатные коробочки с драгоценными камнями. У витрины отец и поставил свой стол; с улицы можно было видеть, как он работает, склонившись над крошечными часами, и его большие загорелые руки порхают над ними, как бабочки. Сразу было ясно, что ее отец — человек в городе известный; все здесь знали его в лицо и по имени, но он этим не гордился и даже не смотрел на тех, кто останавливался у витрины и глазел на него. Однако в это утро он не сидел у стола, а стоял за прилавком, спуская закатанные рукава рубашки, как будто собирался надеть пиджак и выйти на улицу.