не всякому даровано бывает. Пострадать за веру избранным дается. В великий соблазн вверглась Россия, не сегодня это началось и не завтрева кончится. Долгонько распинать себя будем в назидание векам и народам. За то на Воскресении одесную Господа место обретем. Радуйся, братове, благодать Божья с нами. — Он помолчал, пожевал задумчиво безвольными губами, потом снова заговорил, но уже деловитее и проще. — Сам знаешь, не одна душа через мою дыбу прошла, царевичу кость ломал, не имел жалости, но твоим палачом быть не хочу. На-ка вот. — В протянутую Кириллом руку скользнули две бесцветные облатки. — Прими, не мучайся. Примешь, словно заснешь. Без боли, без печали. Грех я на себя возьму, отпоют по обряду. А Стефана не суди, не своей он волей нечестие творит. Так надо, судьба у нас такая, такая, брат, у нас судьба. — Поднявшись, он потянулся к выходу, взял фонарь, медленно взошел по ступеням, на пороге обернулся. — Прости, Кирилла Юрьевич, не суди… Скоро встретимся… Очень скоро. Там и сочтем долги.

Дверь с лязгом захлопнулась за ним, темь сошлась над Храмовым, но, опрокидывая облатки в рот, он все же почему-то зажмурился и уже не размыкал век. У облаток оказался вкус облепихи — кисловатый и терпкий. И снова перед глазами потекла река, озаренная пронзительной голубизной одинокого паруса.

И был тот же сон…

XVI

Пробуждение мое тяжело и смутно. Всю ночь с короткими промежутками мне снилась какая-то чертовщина. Причем, все в красках: река, лодка, парус неправдоподобно голубой, как поле авиационного околыша. В голове стоит ровный незатихающий звон, адски хочется пить, пожарище внутри меня вытлевает наружу сухим тошнотворным жжением. В купе — никого, и только стадо порожних бутылок, хвост которого льнет к двери, а головка покоится на столике, напоминает о вчерашней гульбе. Я встряхиваю первую попавшуюся под руку посудину в надежде выудить из нее желанный всплеск, но тара безнадежно пуста, и мне не остается ничего иного, как смириться со своей участью и встать, чтобы хоть немного размяться и прийти в себя. Во рту держится устойчивый кисловатый привкус, будто я объелся облепихой.

Я выхожу в коридор и сразу же натыкаюсь на Ивана Ивановича. Он, как всегда, до синевы выбрит и отутюжен. Свежий галстук пылает у него на белоснежной груди фиолетовыми разводами. Чёрт его ведает, когда он только успевает!

— Доброе утро. — Его безукоризненная корректность просто угнетает. — Как спалось?

— Как в белой горячке.

— Понимаю, — радушно подмигивает он мне. — Это дело поправимое, одну минутку.

Поманив меня за собою, он идет по проходу, останавливается у питьевой нишки, нажимает рычаг и — да, это уже выше моего понимания! — в подставленный стакан льется янтарного цвета напиток, в котором лишь последний пижон не узнал бы чистого сухого. Льется там, где еще вчера невозможно было добыть даже каплю воды!

— Вы что, от Кио? — издеваюсь я, чтобы скрыть смущение. — Или, как Лев Ошанин, работаете волшебником?

— Все гораздо проще, чем вы думаете, — протягивает он мне стакан. — Вчера вечером ваши братья- грузины перепились, и летчик спьяну залил бурдюк вина прямо в бак.

— Дают!

— Широкая душа алчет поэзии.

— Безобразия она алчет, — целительная теплота разливается по мне, — и пакости.

— Вам лучше?

— Немного.

— Еще?

— Пожалуй…

Медленно, но верно, очертания окружающего приобретают облегчающую отчетливость. Терпкая кисловатая влага насыщает сердце праздничными ритмами. Мне уже хочется куда-то идти, чего-то желать, с кем-то разговаривать о внеземном и возвышенном. Словно угадав мое состояние, Иван Иванович отечески подбадривает меня:

— Проветримся?

— Неплохо бы…

Мы выходим в тамбур и молча закуриваем. В распахнутую дверь я вижу двух пассажиров, сидящих на гребне придорожного кювета. У одного — печальное лицо язвенника, на котором, полыхая голубым денатуратным пламенем, выделяется нос. Нос этот живет какой-то своей, отдельной от всего остального тела жизнью и сизый кончик его кажется зрячим, до того он — этот нос — длиннющ и сосредоточен.

— Вы какой одеколон уважаете, товарищ? — деловито спрашивает второй, вся внешняя конституция которого свидетельствует о настырности характера и близкой апоплексии. — Тройной или, извиняюсь, цветочный?

— С похмелья, — исходит печалью первый, — мне все едино, я пил даже жидкость из огнетушителей.

— Нет, — с мечтательной уверенностью вздыхает второй, — цветочный обратно лучше: сразу память снимает.

— Может быть… Может быть… Но разве в этом дело?

— А в чем же, извиняюсь?

— Дело в количестве, дорогой, только в нем и ни в чем другом. При желании можно захмелеть даже от газированной воды, поверьте моему опыту. Только чуточку фантазии и воображения.

— Я человек простой, — равнодушно зевает собеседник, — мне крепость трэба… Во, легок на помине!

В поле моего зрения появляется старшина, восточного типа красавец с вологодским акцентом, которого я со вчерашнего дня уже выделил среди приставленных к нашему поезду постовых.

— Вот, — вытянув из кармана галифе темную посудину со знаком смерти на этикетке, он виновато разводит руками, — у здешней стрелочницы конфисковал, больше ничего нету. Закуски опять же дала.

Нос язвенника плавно кружит над бутылкой и затем первым прицельно пикирует в поднесенный ему стакан. Кадык на его индюшачьей шее самозабвенно трепещет, смеженные глаза вваливаются.

— Главное, — сипит он, передавая орудие производства старшине, — вовремя выдохнуть.

После того, как поочередно каждый из них проглатывает свою долю, они долго и вдумчиво заедают выпитое мелко нарезанной сельдью, аккуратно разложенной старшиной на газете. Процесс этот, сам по себе, доставляет им видимое удовольствие: их облик молитвенно углублен и возвышен.

— Чудно, — удовлетворенно откидываясь, наконец, на спину, мечтательно вздыхает будущий апоплексик, — как выпью, так меня на баб тянет. Молодым я ходок был.

— В юности, — полыхание лилового носа становится почти нестерпимым, — я не мог равнодушно даже Жюль Верна читать, — стоило там появиться женщине, как меня бросало в дрожь… Молодость!

Старшина лишь снисходительно усмехается и, сладко потягиваясь, встает:

— У меня, если без балды, от Робинзона Крузо, — он сделал ударение на «о», — штаны рвались.

— Ну, это вы бросьте, — печаль язвенника сделалась еще затаенней и недоверчивее, — где же там женщины?

— А «Пятница нагибается», помнишь? — старшина не скрывает своей победительности. — То-то и оно!

— Любовь зла, — философски изрекает апоплексик, — полюбишь не токмо козла.

— Любовь… Любовь! — Нос язвенника никнет и заостряется. — Кто знает, что это такое!

Я искоса всматриваюсь сейчас в неуловимое лицо Ивана Ивановича, ища в нем хотя бы слабого отблеска возможных в прошлом безумств, но, увы, оно — это лицо — бесстрастно и неуязвимо, как музейная маска с мумии фараона: «Кто же ты, наконец, достопочтенный спец по расхожим чудесам, Иван Иванович

Вы читаете Карантин
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату