матери открестишься.
И Золотарев вдруг почувствовал, как выжидающе скрестилась на нем их общая неприязнь. Он растерянно смешался, сознавая жалкую бесполезность приходивших на ум оправданий, попытался даже сделать вид, что ничего не замечает, но в эту мучительную для него минуту откуда-то из дальней глубины зоревых сумерек, приближаясь, потек к ним протяжный гудок дежурной дрезины, которая вскоре темным колобком выявилась у стрелок разъездного семафора, резко сбавила ход, плавно откатившись на ветку запасного пути.
— Это, видно, по мою душу, — облегченно заторопился Золотарев, почти бегом пускаясь к разъезду, — делать им нечего!
Последнее, что запало ему перед уходом, было потерянное лицо Марии, маячившее в течение всего разговора за спиной у Хохлушкина. Кроме прочего, его поразило в ее облике выражение полной и уже окончательной обреченности. «Будь ты неладна, шалая, — горела земля под ним, — свалилась на мою голову!»
Еще издали Золотарев разглядел в проеме спущенного окна кабины чубатую фигуру Алимушкина, за которой смутно проглядывалось несколько силуэтов в форменных фуражках.
— Слушай сюда, Золотарев, — Алимушкина трясло азартной дрожью, — мы сейчас в Бобрик-Донской обернемся, накроем эту парочку со станции, там у нас дело с обыском, не меньше полночи займет, а к утру опять сюда завернем, бди начеку, будем брать твоего мудилу-праведника. Когда вернемся, механик тебе просигналит. Поднимешь его сам, других не буди, не развели бы паники. В нашем деле свой лоск требуется, чтобы комар носа не подточил, понял? Бывай. — И уже отворачиваясь, скомандовал в сумрак кабины. — Трогай, Шинкарев!
Дрезина плавно взяла с места и с нарастающей скоростью покатилась в густеющую темь, помигивая оттуда тающим светлячком тормозного фонаря…
Застолье кончилось еще до его возвращения. За аккуратно прибранным столом, уткнув распатланные вихры в сложенные перед собой ладони, в одиночестве посапывал Филя Калинин, бывший обходчик, слабый к выпивке, но при этом нрава простого и покладистого. И в Золотареве на короткое мгновение вдруг шевельнулась искренняя зависть к этому его безмятежному забытью: «Завалиться бы сейчас на боковую и провались оно все пропадом!»
Но тут же приглушенные голоса, выплывшие к нему из-под тупикового спуска, вернули его к действительности, и он, вновь наливаясь решительностью, шагнул туда, на эти голоса, и более не терзался уже тревогой или сомнениями. «Что это я, в самом деле, — вызверился он на самого себя, — как баба, ей- Богу!»
Сразу за упором тупика, от массива лесополосы отделилась и перегородила Золотареву дорогу текучая тень:
— Слышь, Илья Никанорыч, — из ночи перед Золотаревым выделилась тощая бороденка Фомы Полынкова, обычно донимавшего его каверзными подначками, говорят, нынче за путевые докладные ордена дают. Охотников, надо полагать, по нашим временам, хоть отбавляй, монетный двор, я так думаю, с этими орденами вконец зашивается, вагонами отгружают. — От него чувствительно несло, редкозубый рот растягивался в откровенно издевательской ухмылке. Что, Илья Никанорыч, боишься — не достанется?
— Уйди с дороги, Фома, — Золотарев не узнал собственного голоса, гулкая ярость ломила ему виски, — а то я за себя не отвечаю, костей не соберешь.
Взбычившись, он двинулся в ночь, текучая тень исчезла у него за спиной, коротко хохотнув ему вдогонку:
— Не любишь против шерсти, Илья Никанорыч, а у меня для твоей милости ничего, окромя того, нетути…
Озерцо под насыпью маслянисто блестело, вобрав в свой крошечный фокус ночь целиком с ее небом в звездной россыпи, кружевом прибрежной листвы, роем мошкары над водой. В недвижной тиши отчетливо прослушивалась спорая работа природы и почвы: сквозь теплый суглинок вперегонки продирались, спеша надышаться, травы, деревья в сонной истоме расправляли узловатые суставы, изо всех нор и щелей выскальзывала, выпархивала, возникала пробудившаяся от дневной спячки ползущая и теплокровная тварь. В подспудном биении ночи явственно ощущался свой ритм и порядок.
На подходе к воде Золотарев, насторожившись, укоротил шаг: сбоку от озерка, со стороны лесополосы маячила в просвете между деревьями чья-то продолговатая голова.
— …расчет возьмем все разом, земля большая, места для нас хватит, черные рабочие везде требуются. — Только по манере произносить слова с ленивой растяжкой Золотарев узнал Андрюху Шишигина, слывшего в бригаде молчуном и парнем себе на уме.
— Никто не откажется, нас от тебя теперь только с мясом рвать.
— Чего надумал, Андрейка, умней не мог, мне же еще и саботаж пришьют. — В увещевающем тоне Хохлушкина сквозило тоскливое безразличие. — Чему быть, того не миновать. — Он, видно, услышал шаги Золотарева, заторопился. — Иди, Андрейка, скоро светать начнет, я посижу еще…
Голова в просвете между деревьев пропала, прошуршал кустарник вдоль лесопосадки, после чего, ночь выжидающе смолкла, оставляя Золотарева наедине с Иваном, который сидел, уткнув острый подбородок в плотно сдвинутые колени, на луговой прогалине прибрежного ельничка.
— Не спится? — Опускаясь рядом с ним, Золотарев едва сдерживал колотившую его азартную дрожь.
— Шел бы ты, Иван Осипыч, на боковую, утро вечера, говорят, мудренее. — Слова он складывал первые попавшиеся, сыпал без умолку, словно заговаривая самого себя или что-то в себе. — Думай — не думай, сто рублей не деньги, курица не птица, баба — не человек. Не робей, перемелется — мука будет…
Но тот впервые за время их знакомства не дал ему договорить, оборвал тихо, с упрямой настойчивостью:
— Чего ты ходишь за мной, Илья Никанорыч, что высматриваешь?! — Лицо его, смутно бледневшее в темени, исказилось горечью. — Нет за мной никакой вины, а коли есть, сам отвечу, на других не свалю. Жил я сызмальства по справедливости, по справедливости и помирать буду. И не ходи ты за мной, Илья Никанорыч, не ходи, не сторожи меня, не зверь я — не сбегу… Некуда.
И такая мука при этом исходила от него, такая боль, что Золотарев не нашелся с ответом, встал и грузно понес себя сквозь ночь и тишину к спасительному теплу сплотки.
Его вдруг на короткий миг осенило, будто когда-то, в каком-то неведомом ему прошлом он уже видел все это: душную ночь в звездах сквозь листву, робкие тени среди деревьев и тоскующего человека на шуршащей траве. «Пригрезится же! — Усилием воли он стряхнул с себя наваждение. — Как во сне!»
Лишь оказавшись в затемненной теплушке, он чуть опамятовался, не раздеваясь лег, но уже не заснул, чутко прислушиваясь к неровному дыханию Марии. «Не проснулась бы только, — с опаской угнетался он, — крику не оберешься!»
Куцый гудок поднял его, когда окна забелило сизым рассветом. Предметы в вагоне едва выявились из темноты, но на них еще лежала печать ночного запустения и дремы. «Ну, проноси нелегкая! — Стараясь не ступать по полу всей подошвой, он крадучись подался к двери. — Пошабашить сегодня и — с плеч долой!»
Но стоило ему миновать времянку, как из-за недвижного до той поры полога в углу выступила одетая, словно в дорогу, Мария:
— Что ж теперь будет-то, Илья Никанорыч? — В лице ее не было ни кровинки, губы медленно тряслись. — Куда вы его?
— Не нашего ума дело, Мария, — попытался он осторожно отодвинуть ее, наверху видней, приказано — выполняем.
Но она не отступила, уставилась в него воспаленными глазами, умоляюще сложив руки на груди:
— Выходит, прикажут, тогда и грех — не грех? Илья Никанорыч, миленький, кому он свет застил, кого обидел когда? — Колени у нее подгибались, она медленно сникала к его ногам. — Илья Никанорыч, заставьте Бога молить, вечной рабой служить вам буду, половиком постелюсь, топчите, как вздумается, только выручите его, непутевого, не виноватый он ни сном, ни духом, верно говорю. — Не получая от него ответа, она обхватила его сапоги, прижалась щекой к голенищу. — Ведь знаю, что люба я вам, я на все