толком, с расстановкой, ты у нас стишки пишешь, тебе и карты в руки, а потом споем… Слушай, парень, Пономарева, Пономарев плохому не научит…
Постепенно привычный ход официального застолья, оборачиваясь хмельной разноголосицей, превращался в обычную пьянку. И хотя Золотареву в его положении приходилось периодически участвовать в подобных оргиях на самых разных уровнях, безалаберное времяпрепровождение это было ему в тягость. Он инстинктивно боялся переступать черту, за которой незаметно исчезала грань между чинами, званиями, возрастом и где всегда таилась опасная возможность подвоха или ловушки. Вынужденный всякий раз поддерживать компанию, он все же ухитрялся оставаться там в ясном уме и твердой памяти: пил вместе со всеми, но понемногу и только вино, отговариваясь обычно давней привычкой к легким напиткам.
Осваиваясь сейчас среди карусельной бестолковщины хмельного застолья, Золотарев то и дело ловил на себе пристальный взгляд кадровика, который, сидя наискосок от него, исподтишка посматривал в его сторону, с явным намереньем продолжить начатый ими в дороге разговор. Можно было подумать, что тот доподлинно знает, зачем, за какой надобностью завернул он сюда, в эту курильскую тмутаракань, и какая мука источает его изнутри. «Быстрей бы уж они перепились, что ли, — томился Золотарев, уклоняясь от цепкой догадливости горбуна, — с ними никакого времени не хватит!»
Тот наливался, не отставая от остальных, но при этом почти не пьянел, и только резкое, под недельной щетиной лицо его все более бледнело и заострялось.
Когда дело дошло до песен, а память окончательно оставила сотрапезников, горбун, подавшись к нему через стол, деловито осведомился:
— Может, не будем мешать товарищам? — И поманив Золотарева за собой, сразу же стал пробираться к выходу. — Делу — время, потехе — час. Осуждающе усмехнулся, пропуская его в коридор. — Не умеем мы отдыхать, не умеем, лишь бы напиться…
Только здесь, в тишине коридора, Золотарев вновь услышал за стеной и ощутил под ногами сдавленное клокотание недр. Казалось, что хрупкая корка земли едва сдерживает медленно, но упрямо нарастающую мощь разбуженной лавы. В предчувствии самого худшего ему опять сделалось не по себе, и он, чтобы избыть в словах охватившую его тоскливую истому, поспешно заговорил:
— К сожалению, времени у меня в обрез, детально со всем познакомиться не успею, но в целом постараюсь разобраться. — Он вдохнул полную грудь воздуха и решительно бросился к цели. — Меня, кстати, интересует одно персональное дело. Москва предписала открыть православный приход на Курилах, священником рекомендуют вашего человека, он где-то у вас здесь, на Матуа, обитает, кажется, скотник по специальности.
— Уже запрашивали, товарищ Золотарев, уже запрашивали. — Тот не выразил ни удивления, ни подозрительности, словно ожидал его внезапного любопытства. — Знаю я этого Загладина, как облупленного, деклассированный элемент, тоже мне специальность — волам хвосты крутить! — Горбун толкнул дверь перед ним. — Вот мое хозяйство, моя епархия, так сказать, заходите, располагайтесь, тесновато, правда, да ведь в тесноте — не в обиде.
Миновав пустую прихожую со скамейками вдоль стен, они оказались в квадратной клетушке, отгороженной от остального помещения жиденькой, со стеклом поверху, фанерной перегородкой. Едва усевшись за письменный стол, горбун мгновенно вписался в рамку этого крохотного царства шкафов, полок, бумажной пыли, словно хваткий паучок в центре своей паутины.
— Одну минуточку. — Он прошелся чуткими пальцами по ряду скоросшивателей, ловко выдернул один из них, протянул гостю. — Прошу любить и жаловать, собственной персоной гражданин Загладин Матвей Иванович, год рождения девятьсот первый, место рождения деревня Кондрово Тульской области. — Кадровик проницательно уставился в него колкими глазами. — Не землячок ли, товарищ Золотарев?
Призрак пропасти, у края которой Золотарев теперь стоял, явственно замаячил перед ним, но отступать было поздно, и он, безвольно расслабляясь, пустился наугад:
— Не совсем, но вроде того… Фамилия будто знакомая, да и, видно, тип любопытный, даже в Москве знают…
Листая личное дело Матвея, Золотарев как бы обозревал собственную жизнь в сопоставлении с жизнью своего бывшего подчиненного. Выходило — чем круче и выше возносилась спираль его удачливой судьбы, тем отвеснее и безысходней делались зигзаги Матвея по наклонной нищенского прозябания: судимость за бродяжничество перед самой войной, голодная эвакуация в Казахстан и административная ссылка впоследствии. Ему не нужно было гадать, что это означало для простого смертного в стоявшее на дворе лихолетье: однажды в детстве и юности хлебнув сиротской бесхлебицы, он навсегда затвердил в себе зябкую память о ней. «Досталось тебе, Матвей Иваныч, горько откликнулось в нем, — тут и двужильный надорвется!»
— Может, землячок все-таки? — Словно утверждаясь в своем предположении, кадровик нетерпеливо заерзал на стуле. — Может, глядишь, даже знакомый, а то и родственник?
— Не совсем, но кое-что сходится, — вяло засопротивлялся Золотарев, пытаясь ускользнуть от цепкой дотошности горбуна. — И далеко он у вас здесь обитает?
Тот мгновенно вскочил и заспешил, заторопился, как бы опасаясь, что гость передумает, захочет остаться:
— Рукой подать, товарищ Золотарев! Здесь, внизу, у нас подсобное хозяйство заложено, там ваш Загладин и окопался, один целую землянку занимает, за час обернемся…
Золотарев еле успевал за кадровиком, с такой азартной стремительностью бросился тот к выходу. «Была не была, — махнул он на всё рукой, пропадать, так с музыкой!»
Туман заметно редел. Сквозь его тающее молоко цельно проглядывались контуры построек, деревьев, пологого спуска сопки. Едкий запах серы в воздухе сделался еще ощутимей, подспудный гул то и дело прорывался трескучими раскатами, и первая пудра пепла уже высеивалась в туманной измороси.
Чем ниже они спускались, тем чаще из-под ног у них вышмыгивали стайки крыс. Их было здесь так много, что казалось, остров буквально кишит ими. В их тревожном передвижении чувствовалась какая-то, неподвластная обычному разумению целеустремленность. «Будто со всего света собрались, передернуло Золотарева, — ишь, всполошились, чуют беду, что ли?»
Они долго спускались по спирали вниз, сквозь густые заросли ольшаника и мокрого высокотравья, пока не выбрались почти к самому океану, который шумно дышал где-то совсем рядом. Только тут горбун остановился, проговорив, но почему-то шепотом:
— Здесь вот, рядом обитает, грехи замаливает, а может, фальшивые деньги печатает или антисоветчину, чёрт его знает! В общем, не кадровый подарочек. Вот, видите, труба над землянкой, там и есть, а я покуда к здешним японцам схожу, беспокойный народ, всё переселения требуют, успокоить надо, скоро переселим, на кой они нам хрен, одна морока, не знаем, как отделаться. — И так же потихоньку хохотнул на прощанье, исчезая в тающем тумане. — Счастливо договориться!
Колотье в горле Золотарева сделалось нестерпимым: сейчас, вот-вот, через минуту, он должен будет увидеть еще одного свидетеля своей, памятной ему вины. Волглая трава расступалась перед ним, и он ступал по ней, словно по зыбкой воде. У входа в землянку он набрал полную грудь воздуха, постучал:
— Есть кто живой?
В землянке некоторое время царила полная тишина, потом кто-то завозился, зашуршал, после чего определился голос — низкий, с хрипотцой:
— Кого еще Бог принес?
— Свои, — Золотарев почувствовал, что вконец задыхается, — увидишь признаешь.
— Своих много, — откликнулось изнутри, — да все чужие.
Но дверь всё же с тягучим скрипом открылась, и в проеме ее обозначился бородатый, в крупную рябину мужик, в котором нельзя было не признать Матвея Загладина, впрочем, и времени с той памятной им обоим поры прошло не так уж много.
— Признал? — К Золотареву стало возвращаться его обычное спокойствие, словно для этого ему и нужна была только вот эта встреча с Матвеем: лицом к лицу. — Вместе когда-то работали.
Тот безо всякого выражения оглядел его с головы до ног, сказал спокойно, с растяжкой:
— Никогда я с тобой, Илья Никанорыч, вместе не работал, потому как я работал, а твое дело было известное, но все одно заходи, гостем будешь, хотя, по правде сказать, лучше бы тебе мимо пройти.