тогда доставалось всем без разбору: и жене, и сыну, и тестюшке с тещей. Похмельными утрами он вздыхал, казнился, даже в церковь заглядывал, но в день получки все затевалось сначала. По той причине семейство их на деревне считалось из последних, что стоило младшему Золотареву больших обид и синяков: не дразнил и не бил его только ленивый.
Долгий кошмар этот оборвался внезапно и драматически: отец по пьяной лавочке попал под маневровый паровоз, и хлопотами путейского начальства Золотарева определили в дорожный интернат на полное довольствие. Здесь с воодушевлением новообращенного он бросился в общественную деятельность, где вскоре, как сын беднейшего пролетария, и преуспел. Перед самой войной Золотарев уже был секретарем Узловского райкома комсомола, но, даже прочно защищенный положением и властью, он все же старался по возможности объезжать родную деревню стороной. Он хотел забыть, избыть в мыслях душный кошмар своего сычевского прошлого, но оно, словно ржа в зерне, то и дело упрямо проступало в памяти.
Когда Золотарев впервые сел за письменный стол, ощутил под собой твердую устойчивость стула, вдохнул бессмысленно хлопотной атмосферы присутственного места, он вдруг ликующе осознал, что наконец-то обрел спасение. Здесь, где авторитет решался не кулаками или луженой глоткой, а тонким умением вовремя промолчать и так же вовремя высказаться, он очутился в родной ему стихии, и ничто отныне, кроме нового светопреставления, не могло бы выбить его с занятой позиции. И он тихой сапой дрался не на жизнь, а на смерть за каждую пядь своего места под солнцем, расталкивая локтями близстоящих, а иногда и перешагивая через них, пока, лихо меняя очередной стул на лучший, не пересел в номенклатурное кресло и не пророс в него всеми своими конечностями и корешками.
По той же причине Золотарев не женился по сию пору: боялся в семейной сутолоке упустить еще один возможный шанс в своем служебном подъеме. Женщин в его жизни было наперечет, и ни одна из них не оставила сколько-нибудь внятного отголоска или памяти. Однажды только было поддался он жаркому наваждению, и ослаб сердцем, и малодушно изменил себе, своему раз затверженному правилу, и едва не поплатился за это, если не жизнью, то биографией во всяком случае.
Память было вырвала из прошлого крошечный сколок давней яви, но в этот момент зазвонил внутренний телефон: Золотарева вызывали к Министру.
По той подчеркнутой значительности, с какой Министр встал ему навстречу, Золотарев догадался, что разговор предстоит долгий.
— Здравствуйте, товарищ Золотарев, садитесь, — бульдожий подбородок Министра выжидающе напрягся: в меру долгая пауза, с достоинством выдержанная вслед за этим, лишь подчеркнула важность момента. — Сегодня, он взглянул на часы, — ровно в двадцать один час ноль-ноль минут нас с вами примет, — голос Министра пресекся торжественным хрипом, — товарищ Сталин. Надеюсь, вы понимаете, — короткая, под прямым углом шея его еще более отвердела, — что это значит?
Новость, на миг жарко сдавив гортань, горячей волной вдарила в голову: он слишком хорошо знал, что это значит. Школа, которую ему пришлось пройти за годы работы в аппарате и в органах, в достаточной мере охладила прежний юношеский пыл, отложив в нем лишь смесь страха и восхищения перед человеком, достигшим такого положения, когда не нужно опасаться соперников или искать чьей-то дружбы. Слепой в прошлом энтузиазм сделался для него сознательной и удобной личиной, с помощью которой он мог свободно плавать в капризных водах номенклатурного моря. Слова в этом море не содержали в себе прямого, соотнесенного с действительностью смысла. Слово здесь воспринималось только как пароль, символ, опознавательный знак. Следовало быть постоянно начеку, существовать как бы в двух ипостасях: субъекта — и слушателя, способного вовремя остановить, поправить самого себя. Лишний звук, избыточная нота, неосторожно составленное выражение влекли за собой гибель или забвение. И вся кружевная паутина этой чуткой сигнализации своей запутанной спиралью восходила к одной-единственной точке, к одному человеку и управлялась оттуда умело и неумолимо. Но баловням судьбы, чудом взлетавшим по ее смертельным лабиринтам к точке всех пересечений и соприкоснувшимся с нею, пути назад не было. Каждый из них становился тем трепетным светлячком, который сиял ровно до тех пор, пока на него падала тень этой точки. Поэтому предстоящий прием сулил Золотареву не одни лишь радужные перспективы: высота открывалась головокружительная, но бездна под нею и того пуще.
— Такая честь, товарищ Золотарев, не всякому достается. — Снова взял Министр высокую ноту, но не выдержал тона, обмяк, лицо по-детски расплылось мясистой гармошкой, обнажая прокуренные зубы. — И нас не забыл. Значит, и мы не последние. А то на Совете Министров мы, как интенданты для фронтовиков, вроде пасынков, всё в последнюю очередь, одни шишки собираем и никакой тебе благодарности. Война кончилась, теперь мы — на коне, народ за настоящую работу взялся, кормить надо. Товарищ Сталин зря не позовет, Министр выжидательно уставился на него. — О молодежи тоже думает, о молодых кадрах заботится, перспективу видит, нам — старикам — достойную смену готовит…
Министр явно заискивал перед Золотаревым, и гость знал действительную подоплеку этой искательности и потому держался на равных, хоть и не выходя за пределы, дозволенные субординацией: так-то оно, подсказывал ему опыт, надежнее. Ведомство, которое направило его сюда, и те, кто командовал этим ведомством, фактически держали в своих руках все нити государственного механизма и осуществляли над ним тотальный контроль, мгновенно и жестко реагируя на малейшие отклонения от общепринятых и одобренных сверху норм, принципов, установлений. Человек, отпочкованный этим ведомством в любую ячейку правительственной машины, становился в ней как бы негласной параллельной властью, готовой в необходимый момент заменить уже существующую. Оттого Министр и вибрировал заискивающе в разговоре с ним, что сам в свое время заместил предшественника при подобных же обстоятельствах, прекрасно отдавая себе отчет в том, чем это для последнего кончилось.
— Что ж, — Министр взглянул на часы, поднялся, его массивная фигура монументально подобралась; он глубоко, всей грудью, вдохнул воздуху, словно перед прыжком в воду. — Пора.
Москва за стеклом автомобиля уныло растекалась в холодящей измороси. Даже броские пятна побуревших от воды лозунгов и полотнищ не скрашивали ее угрюмой промозглости, в которой озабоченно двигался, перемещался, маячил людской поток. Золотарев, как почти всякий провинциал, не любил столицы, но неизменно тянулся к ней, ибо она таила в себе возможности, осуществление которых позволяло ему свысока смотреть на свое деревенское прошлое, будучи одновременно наградой, призом, компенсацией за все обиды и унижения пройденного пути. Откинувшись сейчас на спинку сиденья и вполуха поворотясь к собеседнику, Золотарев с горделивым удовлетворением отмечал и заискивающие нотки в голосе собеседника, и добротность своей одежды, и почтительность козырявших им вслед постовых милиционеров. «Пошла жизнь, усмехался он про себя, — видел бы это батя покойный!»
— Поговаривают, — Министр делался все доверительнее, — крупные перемены намечаются. Кое-кому из наших полководцев военный хмель в голову вдарил, наполеонами себя возомнили, гонор покоя не дает, забываться стали. — В ожидании ответной откровенности он даже слегка подался к соседу. Головокружение от успехов, так сказать. Необходима общая перестройка. План «на ура» не возьмешь, здесь другой стиль руководства требуется. Молодежь надо выдвигать, молодежь, старики застоялись, задубели. — Не чувствуя взаимности в собеседнике, Министр осекся и тут же без стеснения сменил тему. — Курилы у нас сейчас самое слабое место, необходимо…
Пропускная система Кремля действовала с безукоризненной четкостью хорошо отлаженного автомата. После того как они, миновав Спасские ворота, остановились у правительственного подъезда, их уже не оставляло пристальное внимание контрольно-пропускной службы внутренней охраны. Проверка документов начиналась в вестибюле, а затем вновь и вновь происходила на каждой лестничной площадке, переходе и повороте, пока они не вышли в коридор, где по обеим сторонам, с интервалами в несколько шагов друг от друга, вытягивались по стойке смирно неподвижные, словно изваяния, офицеры госбезопасности, каждый из которых при их приближении слегка раздвигал затвердевшие губы:
— Спокойнее, товарищи… Спокойнее, товарищи… Спокойнее, товарищи… Спокойнее…
И от этого почти дружеского предупреждения сердце еще больше напрягалось и обмирало.
Человек, поднявшийся им навстречу в приемной, был мал, желт, худ, с круто срезанным назад голым лбом:
— Здравствуйте, товарищи. — Глубоко запавшие, цвета талой воды глаза изучающе посверливали вошедших. — Сейчас товарищ Сталин примет вас. Предупреждаю: вопросов не задавать, отвечать только, когда спросят, не перебивать, не пускаться в рассуждения. Понятно, товарищи? — Не ожидая ответа, он