ведь оно, это несовершенство, во всех и в ней, может быть, больше, чем в других. Часто её охватывало такое хорошее и теплое религиозное спокойствие, и она уносила его домой, как святыню. Служба ей казалась даже короткой. Хотелось стоять в своем уголке долго-долго, без конца, и чувствовать, что есть что-то такое громадное, необъятное, всепоглощающее, перед чем отдельное существование не больше одной из тех пылинок, какие кружатся в солнечном луче. Она именно и чувствовала себя такой пылинкой и чувствовала теплоту и свет этого солнечного луча…
После каждой службы сестра Агапита подходила к Кате и смотрела на неё своими ласково- пытливыми глазами. Так было и теперь.
— Здравствуйте…
— Здравствуйте, сестра.
Сестра вздыхала. Прежней девушки уже не было, а перед ней стояла женщина, та женщина, которая сказывалась в этом серьезном взгляде и в выражении рта.
— Вы сегодня зайдете ко мне?
— Да… Сначала схожу на могилу к маме.
После службы Катя почти каждый раз заходила на могилу к матери. Это сделалось для неё потребностью. Тут же рядом и могила Григория Ивановича. Какие это хорошие, чистые люди… Катя смутно верила, что они сочувствуют её одинокому горю, видят, как она страдает. Да и к кому она больше пойдет? И места другого нет… Кажется, сама взяла бы да и легла рядом с ними. Тихо, спокойно, безмятежно… А тут певучий звон монастырских колоколов, огоньки в кельях, монашеское пение. Хорошо. И, главное, ничего не нужно.
На паперти Катю и сестру Агапиту догнал монастырский дьякон, сильно чем-то встревоженный.
— Ну, не есть ли он болван и дурандас? — обратился он к сестре Агапите. — Я ему так и в глаза скажу…
— Вы это про кого, отец дьякон?
— Как про кого? Всё про него же, про своего племяша… Помните: Володька Кубов? Недаром из гимназии-то выгнали… Бо-олван!..
Сестра Агапита только пожала плечами. Во-первых, она не знала никакого племяша Володьки, а во- вторых, её пугали мирские энергичные слова… Она даже вздрогнула, когда о. дьякон начал браниться.
— Вы забыли, что мы идем со службы, — тихо заметила она, ипуская глаза.
— Я-то не забыл, а он всё-таки болванище…
— Что он сделал? — спросила Катя, живо припоминая Володю Кубова.
— Он-то? Он отлично сделал… Бить его некому, болвана.
Дьякон протянул свою могучую десницу и, откладывая один палец за другим, изложил по пунктам все вины племяша.
— Во-первых, человек имеет место в селе Березовском и получает жалованье… раз!.. Во-вторых, человек обзавелся всем сельским хозяйством, которое ему приносит дохода рублей двести в год… два! В- третьих, он зарабатывает в кузнице каждое лето более ста рублей… три!.. Скажите, ради бога, какого ему чорта нужно?
— Отец дьякон…
— Нет, позвольте… Человек сыт, всё у него есть, а он что мне пишет: вот кончу экзамены, распущу школу и брошу всё. Понимаете? Есть у него в башке хоть капля здравого смысла? Да пусть только он явится сюда… пусть… Дьяконица первая у меня ему выцарапает его бесстыжие глаза. Просто, бесстыдник…
— Может быть, он на службу хочет поступить…
— На службу? Ха-ха… Кому таких-то оболтусов нужно… Извините, сестра Агапита, а мой племяш — болван… Я его просто растерзаю…
Лицо почтенного о. дьякона раскраснелось от волнения, а кулаки сжимались самым угрожающим образом, так что сестра Агапита даже попятилась от этого живого олицетворения чисто-мирского гнева.
— Нет, я ему задам!.. — повторял о. дьякон, когда сестра Агапита и Катя уже ушли и он остался на паперти один. — Нет, брат, погоди… Ужо вот дьяконица-то тебе задаст, болванищу…
Сходив на могилы, сестра Агапита провела Катю к себе в келью. Девушка теперь часто заходила к ней и просиживала здесь, пока не стемнеется. Сюда же она принесла и свое девичье горе, здесь выплакивала его, а сестра Агапита утешала её какими-то необыкновенно ласковыми словами. Собственно, смысл этих утешений оставался для Кати неизвестным, она не понимала самых слов, а только чувствовала самый тон утешавшего тихого и ласкового голоса. Келья сделалась для неё чем-то родным, и она каждый раз входила в маленькую белую дверь с этим чувством родной близости.
— Ну, что нового? — спрашивала сестра Агапита, снимая свою шапочку. — У вас сегодня вид нехороший, моя дорогая… Вы, вероятно, получили письмо?
— Да… Как вы догадались, сестра?..
— Право, не знаю… Есть необъяснимые вещи. Ну, что он пишет?
Катя заплакала. Сестра Агапита оставила её успокоиться, а сама отправилась ставить самовар — это была её единственная слабость, вынесенная из мирских прихотей.
— Большое письмо? — спрашивала она из коридора.
— Да… Я не понимаю, для чего он писал его. Ведь всё кончено, позабыто — зачем же еще напрасно тревожить меня? Я целую ночь проплакала над этим письмом. Ведь он хороший, Гриша… всё-таки хороший.
Самовар в руках сестры Агапиты сделал судорожное движение, явно высказывая негодование к «всё-таки хорошему» человеку.
— Это даже не письмо, а целая исповедь, — продолжала Катя. — Главное, что меня огорчило в нем, так это то, сестра, что он совсем не любит той девушки, на которой женился, к чувствует себя глубоко- несчастным… Вот уж я этого не понимаю!.. Пишет о том, как он виноват передо мной, что постоянно вспоминает обо мне, что… Нет, вы сами лучше прочитайте, сестра, а я не могу.
Сестра Агапита сделалась поверенной Кати в её горе и знала все мельчайшие подробности её печальной истории. Она взяла дрожавшей рукой роковое письмо — большой лист почтовой бумаги, исписанный кругом — и принялась его читать, строго сложив свои бескровные губы. Странно было видеть это откровенное послание любимого человека, всё пропитанное еще юношеским чувством, острым горем и раскаянием, именно в руках у монахини, отрешившейся от мира. Перед этими кроткими глазами вставали живьем вот с этих страниц и зло, и несправедливость, и обман. Да, хуже всего — обман…
— Таких людей даже не стоит жалеть, — резюмировала сестра свои мысли, возвращая письмо. — Сам виноват… Что же можно сказать больше?
— Знаете, сестра, оно мне напомнило моего дядю по матери… Может быть, вы знаете доктора Конусова? Так вот у него тоже вышла подобная же история, т. е. приблизительно. Он сам мне рассказывал… Какой он жалкий сейчас. Пьет, опустился… Неужели и Гришу ждет такая же участь? Ведь это страшно, сестра… Вся жизнь испорчена, и нет выхода, нет счастья!
— Не будем говорить об этом, милая. Не стоит… Молодые люди слишком много позволяют себе, а потом платятся за это всей своей жизнью да еще чужую прихватят по пути. Зачем чужой-то век заедать?.. Это несправедливо. Конечно, мы должны прощать даже своим врагам, но…
Чисто-мирское волнение охватило сестру Агапиту, и она с трудом удержалась, чтобы не высказать осуждения человеку, который продолжал тревожить невинную душу даже своим раскаянием. Ах, как тяжело прощать… Катя не плакала, но сидела, как приговоренная к смерти.
— Сестра милая, я поступлю к вам в общину… — шептала она. — Здесь так хорошо… тихо… и мама будет всегда со мной… и Григорий Иваныч. И никто, никто не посмеет ко мне прикоснуться. Я часто теперь думаю об этом.
— Рано, голубушка… Твоя жизнь еще впереди. Кто знает, что будет. Не нужно принимать таких решений, от которых потом захочется отказаться… Не в одном монастыре спасение. Ты еще молода, много сил, и место им найдется… Нет такого горя, которое бы не износилось. Вот смотри на меня и учись…
— А если мне тяжело? Если я не знаю, куда мне деваться? Всё мне опостылело… Сама я себе чужая. Ведь так страшно жить…
— Пройдет. Молодость свое возьмет… Ведь не ты одна так-то горюешь. И, наконец, отчаяние —