военные, все или фашисты, или на стороне фашистов, что в данном случае одно и то же. Предатели Республики. Что, скажете, я не прав? Подполковник устало вздохнул:
— Скорее всего, завтра в это время мы с вами оба будем мертвы, Листер [7]. Может, сделаем что-нибудь, чтобы этого избежать? Или вы все-таки предпочитаете обсуждать сейчас, что из себя представляют мои товарищи по оружию?
— Я уже сказал Миахе [8], и вы при этом присутствовали, что мои люди будут подчиняться его приказам, а значит и вашим, — ответил ополченец. — Только единое командование может спасти Мадрид, с этим я полностью согласен. Но сперва объясните мне одну вещь. Вот вы профессиональный военный, ревностный католик и человек аполитичный, хотя наверняка правые вам больше по душе, чем левые. Почему же вы, подполковник Висенте Рохо [9], не предали Республику? Кто убедит меня в том, что вы тут не разыгрываете спектакль, чтобы к утру сдать город без боя?
— Вы считаете себя человеком слова? Вы знаете, что это такое — быть человеком слова?
— Вы меня оскорбляете, Рохо!
— Точно так же, как вы оскорбляете меня! Так что, вы человек слова? Да или нет?
Они смерили друг друга взглядом. Видно было, что ополченец едва сдерживает гнев. Думал ли он когда-нибудь до войны, что ему придется выворачивать душу перед генералом? Ответ прозвучал твердо, хоть и вполголоса:
— Да. Я человек слова.
— Тогда вы сможете меня понять, — сказал тот, кого звали Рохо. — Я буду защищать Мадрид из последних сил, отдам все силы, познания, всего себя отдам — по одной простой причине: когда-то, принимая полк, я присягнул на верность Республике.
— Но ведь и Франко, и Мола, и этот Варела, который подступает к городу со своими легионерами и марокканскими убийцами, — все они тоже присягали, — возразил Листер.
— Верно. И поэтому очевидно, что они не люди слова, — невозмутимо отозвался подполковник Рохо, — в отличие от нас с вами. А теперь давайте вернемся к тому, с чего мы начали, поскольку время не ждет. Могу я вам доверять? Да или нет?
Рохо протянул Листеру руку. Поколебавшись мгновение, ополченец пожал ее.
— Можете на меня положиться. А я буду доверять вам и исполнять ваши приказы. Даю слово.
— Итак, принимаем единое командование Миахи?
— Безоговорочно.
— Тогда приступайте немедленно. Я хочу, чтобы вы поговорили с офицерами, чтобы убедили их. А они пусть поговорят с сержантами, а те — с солдатами. А те пусть сегодня ночью поговорят со своими женами, и друзьями, и соседями, а они пусть передадут дальше: все должны выйти оборонять город.
— Погодите, — недоверчиво переспросил ополченец, — вы действительно думаете, что Мадрид еще можно спасти?
— Беззащитный город Франко возьмет с ходу. А при наличии эффективной обороны ему понадобятся совсем другие силы. Вот в чем наше спасение: в эффективной обороне. А для этого нам нужна помощь жителей Мадрида. Причем всех жителей! Город спит уже несколько месяцев. Надо его разбудить. В конце концов, напугать, если понадобится. Надо объяснить людям, что, если Мадрид падет, Франко заплатит своим марокканцам и отдаст им город на разграбление. Как это было в Бадахосе, как это было в Толедо. Те будут убивать и насиловать. Погибнут сотни, тысячи. Никому не спастись: в опасности наши дома, наши семьи, наши сыновья и дочери. Нужно сделать так, чтобы люди это поняли, Листер. У Мадрида, если не считать этой бедной армии, нет ничего, кроме его жителей. А теперь давайте вернемся в библиотеку.
И они вернулись в комнату для совещаний. Подполковник открыл дверь и пропустил Листера вперед. Изнутри донесся чей-то крик:
— А если все пойдет не так? Если они ударят ниже?…
— Люди. Жители Мадрида, — повторил Рохо, будто отвечая тому, кто там, внутри, умолк на полуслове, не находя ответа на собственный вопрос. — Люди Мадрида, только они…
Дверь закрылась. В коридоре снова стало темно, но тишины я теперь не ощущал: казалось, я до сих пор слышу отзвуки этого разговора и особенно одну фразу Рохо, накрепко врезавшуюся мне в память. «Я присягнул на верность Республике»…
Этот неприметный очкарик, совсем не похожий на молодцеватых офицеров, снискавших себе в Африке славу героев, был готов поставить на карту свою жизнь, чтобы сохранить верность данному слову… Я попытался осмыслить услышанное, как-то связать его с тем, что происходило сейчас в моей жизни. Я поклялся в верности Кортесу; нет, никакого слова я ему не давал, но это как бы подразумевалось. Но сам Кортес — разве он до этого не присягнул на верность Республике? Значит, капитан — предатель, бесчестный человек? А я — я служу ему. Я окончательно запутался… Конечно, я не мог считать Кортеса негодяем. Но как же тогда быть с подполковником, с его верой и твердостью?
Потом, годы спустя, я узнал, что для многих Висенте Рохо остался в памяти самым блестящим военачальником испанской гражданской войны.
Когда открылась дверь и оттуда стали один за другим выходить участники собрания (все куда-то спешили, все были полны решимости), я опрометью метнулся к выходу, чтобы меня не увидел Рамиро. Спрятавшись за каким-то грузовиком и дрожа от холода, я подождал, пока он прощался со своими товарищами. А потом он пошел домой, на площадь Аточа, и я за ним.
Он шел быстро, широким шагом — наверно, не только для того, чтобы согреться: ему не терпелось добраться до дома.
По лестнице он взлетел, перепрыгивая через три ступеньки. Видно, совещание в министерстве, нелегкое само по себе, показалось ему невыносимо длинным еще и из-за того, что он не знал, что с тобой и с ребенком.
Я изо всех сил старался поспеть за ним, но на последнем пролете отстал окончательно. Когда я наконец добрался до квартиры на третьем этаже и остановился, чтобы отдышаться, Рамиро, переменившись в лице, уже пулей бросился по лестнице наверх.
Из дверей выглянул дон Мануэль. Он взглянул на меня, стоя на пороге.
— С ними все в порядке, они хорошо себя чувствуют — Констанца и… малышка, — и он загадочно улыбнулся.
Я попытался представить себе, что он думает, что чувствует в эту минуту. Страх перед будущим? Или, скорее, восхищение непобедимой силой жизни, вопреки всему пробивающей себе дорогу? От него отчетливо, почти осязаемо исходили спокойствие и уверенность, позволявшие ему не слышать канонады, не бояться огненного дождя.
Из-за его плеча выглянул вчерашний испуганный мальчик. Сейчас вид у него был гордый, а в глазах стояли слезы от избытка чувств.
— Наш Пепе показал себя молодцом, — дон Мануэль приобнял его за плечи. — Уж не знаю, что бы мы без него делали… Ну давай, Хоакин, иди посмотри на девочку. Они в мансарде. Ты же знаешь, до чего Констанца упрямая. Я ей говорю: нужно прилечь, а она ни в какую. Хочу, говорит, успеть показать малышке Мадрид… пока не настало завтра.
Поднимаясь по лестнице, я задержался на мгновение у твоей двери. Она была открыта. Странное существо человек. Мадриду грозила бойня, естественнее всего было бы попрятаться по домам, забаррикадироваться, создать хоть какую-то иллюзию безопасности. Но на нашей лестнице двери не запирались. Твоя дочь подарила нам радость, силу, сделала нас неуязвимыми для бомб.
И здесь, наверху, царила та же атмосфера покоя и безопасности. Где-то рвались бомбы, но я держался прямо и уверенно — мне попросту не хотелось впервые подойти к твоей дочери, втянув голову в плечи и трясясь от страха.
Я осторожно заглянул в мансарду. Конечно, мне хотелось увидеть тебя, увидеть вас обеих, но я понимал, что это мгновение принадлежит вам двоим — тебе и Рамиро.
Вы стояли у окна — того самого окна, через которое я столько раз выбирался на крышу, чтобы отправлять свои предательские донесения. И впрямь казалось, что бомбы вам не страшны, а может, вы даже сильнее их, потому что как раз в этот миг обстрел прекратился, словно ты велела небу Мадрида помолчать немного, чтобы не мешать вам, и оно тебя послушалось.