этой энергии».[12]
Все идеи, все мысли того времени были центростремительными. Еще никогда человеческий разум не воздвигал такого гигантского памятника осмысленному мышлению, как в творении Фомы Аквинского «Сумма», которое можно назвать венцом догматизма. Еще никогда руки человеческие не создавали таких великолепных творений и таких чудесных врат, ведущих к жилищу души, как готические соборы. Никогда глубины таинственного опыта не были озвучены с такой уверенностью и красотой как в «Имитации мессии». Возможно, никогда поэзия не передавала таких высоких чувств, какие описаны в поэме Данте – того самого Данте, которого доктор Крам так блестяще назвал «вечным синтезом Средних веков». Однако несмотря на это, блистательные аналогии святого Фомы и великолепие «Божественной комедии» были всего лишь частью целого. Шпиль собора указывал на Седьмое небо Данте, Фома Аквинский разрабатывал свое учение так же тщательно, как архитекторы Реймса и Амьена – проекты своих творений. Внутреннее убранство собора говорит о силе энергии и радости. Его сужающиеся вверх своды, зыбкий свет, льющийся в круглые окна-розетки, высокие арки, стремящиеся вверх, к шпилю, основание которого теряется в полумраке, навевают мысли о великих тайнах, к которым святой Фома подобрался так близко. Церковь указала путь; ученые, поэты, архитекторы, художники и мистики последовали этим путем.
В этом и заключается истинное величие Средних веков. В XII и XIII веках не было ничего утопического, все дело в том, что люди того времени, жаждущие увидеть перед собой великую цель, так и не увидели ее.
«Вы можете понять… – вновь цитирую доктора Крама, – …вы можете понять, развивается эпоха или, напротив, загнивает по одному простому тесту: надо просто определить, каковы тенденции ее развития – центростремительные или центробежные. Если разрозненные частицы вместо того чтобы разлетаться в стороны, собираются в единое целое, значит, впереди удачное будущее. Если же, напротив, то, что прежде было объединено, разбивается на более мелкие части, если Церковь раскалывается на секты, а философия – на личные тенденции, каждая из которых норовит обзавестись собственной агрессивной пропагандой и своей схемой защиты и нападения, если литература и искусство перестают быть великим гласом, доходящим до всех, и становятся отличительной чертой эгоистов, имеющих о себе преувеличенное мнение, если, наконец, человеческая личность разбивается на составные части таким образом, что каждый человек ведет не дуалистическое, а множественное существование (его религия, бизнес, политика и домашняя жизнь разделены невидимыми преградами), то вы можете считать, что эпоха подходит к своему закату; но если вы достаточно мудры, то непременно оглядитесь по сторонам в поисках знаков, говорящих о приближении нового дня, серый рассвет которого забрезжил на горизонте». [13]
Итак, доминирующая характеристика средневекового общества в первую и последнюю очередь основана на общности культуры. Европа была Церковью. Жизнь вне Церкви не имела значения. Самая страшная катастрофа, которая могла разразиться над городом или целым районом, заключалась в разрыве с Церковью – интердикте, потому что интердикт мог включать в себя как мирское, так и духовное уничтожение. Стоит ли говорить, что для человека не было наказания хуже, чем отлучение от Церкви, потому что оно могло вести к ссылке или к потере гражданства. Лишиться Святого причастия было страшнее лишения гражданства. Нанести вред интересам Церкви было тем же самым, что нанести вред всему. Как, к примеру, язычник – будь он джентльменом или спортсменом – считается врагом общества, так еретик считался предателем в своем лагере. Современная ересь мешает Церкви, но она не подрывает основ ее социального порядка, потому что социальный порядок не построен на моральном единстве. В Средние века ересь была основным грехом, проделкой сатаны. Она оскверняла саму атмосферу, она угрожала духу христианства. Ересь была вызовом, богохульством, направленным против Церкви, оскорблением Богоматери и Всех Святых. Больше того, ее можно было счесть и оскорблением всего общества, потому что Церковь была его основой. Так, папа Иоанн XXII объявил коммунизм ересью, и в этом качестве имел дело с коммунизмом духовных францисканских экстремистов. В наши дни коммунизм совершенно справедливо рассматривают как угрозу Конституции. Он ударяет по нации, стоящей в фокусе социального единства. В Средние века обращались к религиозным принципам, в наше время – к политическим теориям.
«Слабость Средних веков, – было хорошо сказано, – заключается в четырех вещах. Во-первых, не существовало достаточной организации общественных сил и связей… Во-вторых, не были развиты естественные науки, то есть люди мало знали о свойствах материального мира… В-третьих, было много жестокости, и, в-четвертых, существовал разительный контраст между всемогущей Церковью и слабыми, обладающими множеством недостатков, людьми – будь то миряне или церковники».[14]
Однако выходит, что мы никоим образом не затрагиваем популярную ныне тему об «экономических добродетелях», о которой много говорили в Средние века. Один известный публицист недавно заявил, что «целесообразный, эффективный эгоизм – это высшая форма патриотизма». Подобное изречение всеми средневековыми мыслителями было бы истолковано как аморальное и богохульное. Единство культуры предполагает всеобщее признание единого этического кодекса; обоснованная этическая система, принятая Церковью, считает алчность одним из главных смертных грехов. Короче, алчность – смертный грех, а не основная добродетель, и именно грехом ее считали средневековые мыслители. Таким же грехом считалось и ростовщичество, когда люди наживались на том, что давали деньги взаймы; алхимия, когда странствующие шарлатаны объявляли, что способны превращать все металлы в золото и серебро; бесчисленные жалобы на королей, знать, монашеские общины и даже на пап за вымогательство.
Впрочем, не следует считать, что алчность не была распространена только из-за того, что ее считали одним из семи смертных грехов. Она процветала в самой Церкви, а с XIII века все громче стал звучать хор обличений против ненасытности папской курии. К XV веку папство стало, пожалуй, самым крупным финансовым институтом в Европе, за чем «последовало новое Евангелие – проповедование, только не от святого Марка, а от пометок на серебре». (Это каламбур. Mark по-английски «знак, пометка». –
Подчеркнув, какую важную роль Католическая церковь и католическая вера играли в цивилизации Средних веков, мы должны кое о чем предупредить читателя. Не следует давать резкую оценку подобным деяниям Церкви, ведь таким образом мы будто предлагаем представить себе Средние века веками страха и религиозного террора. Словно мы хотим, чтобы читатель представил, что целая цивилизация была порабощена некоей неопределенной, неуловимой химерой под названием «Церковь», а ведь ни одному общественному институту за всю историю человечества не удалось достичь ничего подобного, да это и невозможно. Но вот какой приговор вынес, к примеру, Леки:
«Похоже, люди в то время только и думали, что об агонии преисподней. Весь интеллект, весь разум Европы был нацелен на то, чтобы описать его… Не было ни передышки, ни облегчения от страданий, ни надежды. Пытки были самыми изощренными… Эта агония сопровождалась бесконечными криками боли.
Мы можем оценить, с каким усердием католические священники выискивали примеры худшего проявления человеческой жестокости и копались в темных тайниках собственного воображения, чтобы изобретать все новые виды пыток, а потом заявить, что их вдохновлял Создатель. Нам никогда не постичь, как они претворяли в жизнь эти чудовищные идеи. Какое безумие и горе они порождали… Чувство Божественной благодати было утрачено, сама суть естественной религии обратилась в прах… Религия сосредоточилась на одних священниках, которые поддерживали религиозность одним запугиванием».[15]
В настоящее время трудно представить эту картину мрачных средневековых времен, когда простой и доверчивой цивилизацией управляли честолюбивые, фанатичные священники. Больше того, правда состоит в том, что многие великие мужчины тех времен были священнослужителями, а женщины – монахинями. Однако нельзя не обратить внимание и на таких объятых ужасом трусов, как Симон де