она его ударит, и попытался схватить ее за руку. Но она вернулась к двери и вновь к ней прислонилась, а потом быстро заморгала и прикусила губу, но так и не заплакала. Якоб молился, чтобы она наконец разрыдалась. Ей нужно облегчить свою боль. Она бы прошла через это и провела его за собой, раньше, чем пробьют часы. И они бы двинулись дальше, туда, где оба могли обрести покой.
— Якоб, Якоб… — бормотала она, упершись взглядом в кучку земли на полу и разметанные от удара листья и черепки. — Почему он ушел? О, Якоб, мой Якоб… — Не поднимая глаз, она протянула руки, и он наконец подошел и обнял ее.
— Якоб, — снова прошептала она, когда ее руки сомкнулись у него на спине.
Он молча повернул голову, и его щека коснулась ее щеки. Теперь он видел все свои книги, но не мог найти в них ни единого слова, которое было бы уместно для такой минуты.
Когда оба откинули назад головы и потерлись носами, губы их встретились…
День за днем черты Куммеля становились все более смутными в памяти Августы. Не исключено, что это именно он переходил улицу возле Бранденбургских ворот. К тому же мать считала, что еще дважды видела его раньше.
После обеда в пятницу Августа вышла из дома, но на могилу Вильгельма в Шёнеберг, как сказала матери, не пошла. Вместо этого она двинулась на восток от ворот, через Монбижу и дальше, в бедняцкий район Шойненфиртель. Гейне как-то сказал, что Берлин — не город, а место, где люди собираются вместе. Если им это удается, подумала Августа.
Новая синагога на Орианиенбургерштрассе казалась стоящей не на своем месте, ведь здесь бродили толпы проституток, студентов и ломбардов. Тут и там Августа замечала небритых отцов семейств, открывавших окна, чтобы покурить, поскольку комнаты, где жили по несколько семей в каждой, были переполнены, и люди и без дыма задыхались — от тесноты. Эти лачуги ее просто поражали, она с трудом могла поверить в то, что там живут люди, с трудом верила, что в таких жилищах вообще можно жить.
В Гарце и Гессене Августа ужасно скучала по городу. Для нее он был надежным приютом, куда более реальным, чем какой-нибудь сказочный мир. Но теперь — даже не брать в расчет эти жалкие лачуги — город представлялся таким уязвимым, временным прибежищем после огромных лесных пространств, что дышали вечностью.
Она обратила внимание на нескольких евреев с бородками и в черных шляпах. Но ни один из них не походил на Куммеля. И почему они должны быть на него похожи? Если бы он сам не сказал, она никогда бы не подумала, что он «израильтянин», как это принято называть в ее кругу. Гримм утверждал, что догадывался об этом, хотя и не вменял ему в виду его обман.
— Я только заметил ему, что некоторые детали в его истории выглядят довольно странно, — сетовал он на пути домой из Касселя. — Признаюсь, я догадался, что он не христианин, но нынче это ничего не значит.
— Зачем тогда было ему говорить об этом? — спросила Августа. — И почему это так важно? Для него, для тебя, для кого бы то ни было.
— Для меня это как раз неважно. — Его задумчивый взгляд остановился на ней, и она опустила голову, не желая проявлять слишком явный интерес к этому вопросу.
— Потому что это не имеет значения, не так ли? Особенно сейчас. Люди обращаются в другую веру, и никому нет дела до того, кем они были прежде. Правда, он сказал, что с тех пор, как ему исполнилось десять, он не может перестать быть евреем. Почему он так говорит?
Гримм наблюдал за пролетавшую за окном местность. Это был Ганновер, откуда его так бесславно выслали.
— Для некоторых иудаизм — вопрос принадлежности к нации, не к религии. Крещеный еврей все равно остается евреем — и какой в этой перемене смысл, ведь ему приходится притворяться тем, кем он не является. Наш слуга, возможно, столкнулся с такими предрассудками. Не исключено, что и с преследованием.
— Он сказал, что в десять лет все потерял.
Гримм вновь посмотрел на нее. Августа ничего не могла прочесть в его глазах. Точнее, не могла определиться, почему они смотрят на нее с такой грустью.
— Его семья, возможно, и не была немецкой, — сказал он. — Не исключено, что они бежали сюда от погромов на Востоке.
— Но разве в Германии евреи не страдали? Не так тяжко, но такое все же случалось…
Он отвернулся.
— Как ты сказала? Не так тяжко?
Это была опасная тема. Августа знала, что некоторые ярые сторонники объединения — кабацкие подстрекатели, по выражению неколебимо либерального Гримма, — не видели места для евреев в любой форме немецкого национального государства. Она помнила, как несколько лет назад один молодой пастор говорил, что евреи — это паразитическое растение на здоровом немецком древе, высасывающее из этого древа все соки. Она, конечно, знала, что таким, как Куммель не только за границей — в Германии тоже приходилось не сладко. И понимала тот печально-немногословный взгляд, которым наградил ее дядя.
Вернувшись домой, она обрадовалась, услышав, что из его спальни доносится веселый смех. Обычно его беседы с посетителями проходили в довольно суровой обстановке. Ведь даже с теми, кто помогал ему в работе над «Словарем», Якоб обсуждал так называемую реальную политику, проводимую ненавистным «министром конфликтов» Бисмарком: Якоб резко осуждал его презрение к миру и готовность прийти к единству путем военной силы. Бонапарт и Бисмарк, думала она, — две кровавые вехи на дядином долгом жизненном пути.
Она поискала конверт в прихожей и на комоде, но кассельские фотографии, видимо, так и не пришли. Если их не будет и в субботу, она отправит туда гневную телеграмму.
Голоса, послышавшиеся в коридоре, показались ей знакомыми, это были голоса профессоров Берлинской академии наук. Августа, воспользовавшись моментом и оставив на кухонном столе зонтик, проскользнула в спальню матери. Захлопнув за собой дверь, она устремилась к шкафу, где хранилась старая одежда. Шкаф был забит битком: в этой семье было не принято выбрасывать одежду.
Взгляд Августы упал на фотографию в темной рамке, которая лежала под стопкой одежды. Это был Вильгельм, одетый в сюртук, который затем перешел к Куммелю. Она не стала ее доставать. Сидя на корточках и роясь в стопке аккуратно сложенных блузок, она вздрогнула, услышав, как поезд медленно подходит к Потсдам ер плац.
Она полагала, что точно так же, как для нее не имела ни малейшего значения национальность Куммеля, для него не имел значение вопрос о ее родителях. Для нее это было очевидным. Но он спросил. И в последнюю ночь в Гессене, засыпая, когда на губах еще оставался вкус поцелуя ее принца, она не могла бы поверить, что больше его не увидит. И сейчас, в глубине души, она по-прежнему в это не верила. Если это на самом деле
Наконец она обнаружила то, что искала. Сердце ее забилось быстрее, когда она вытащила из самого низа стопки какую-то одежды. Вернувшись в свою комнату, она уселась на край кровати. Она думала об этом с тех пор, как Куммель упомянул, что дядя смотрел на шали в Марбурге. Но это была не просто шаль.
Августа знала, что французский стиль был в моде незадолго до ее рождения. Шаль была