Он осторожно подошел к дивану и положил сюртук. Наблюдая за ним, она поднесла руку к горлу, где была приколота небольшая синяя брошка с серебряной инкрустацией. Эта брошка делала ее шею очень нежной и такой тонкой, что, казалось, можно было обхватить одной рукой. Он вернулся к полуоткрытой двери.

При таком освещении было не очень хорошо видно, но ему казалось, что кабинет выглядит почти так же, как пять недель назад. Сам стол был таким же чистым, каким оставил его профессор, отправляясь в горы. На столе не было начатых работ. Даже цветы на подоконниках выглядели заброшенными. Внезапно Куммеля поразила мысль, что — учитывая черный цвет ее шали, — возможно, он пришел слишком поздно.

— Я говорила с профессором о том, что ты сказал, — сказала она уже другим тоном. Он открыл было рот, но взглянув на него, она продолжила, обращаясь к двери: — О том, что ты все потерял. Когда был ребенком.

Он почувствовал слабый отголосок давешнего жара, увидел молчаливые фигуры, пляшущие в огне, почувствовал запах — сперва священных книг, а потом и их читателей.

— Ты потерял семью? Я знаю, что были беспорядки, поджоги. Что произошло? Ты потерял родных, а самому удалось бежать?

Голос ее был неровным, будто она говорила о своих кровных родственниках. Она говорила чуть громче, чем шепотом, словно боясь, что портреты на шкафах услышат и прикрикнут на нее, чтобы она держала язык за зубами. Куммелю захотелось, чтобы в руках все еще был сюртук. Хотя ведь он пришел вовсе не из-за сюртука. Взгляд его привлек портрет, висевший отдельно между двух окон; женщина в солидном возрасте, с тяжелыми округлыми чертами.

— Это было давно, — произнес он. — Это в прошлом. Я хочу, чтобы это осталось в прошлом.

Фрейлейн посмотрела на него и, казалось, погрузилась в себя.

— Но все эти годы у тебя не было семьи? Ты был один?

Он оглянулся:

— Не больше, чем всегда.

— Ты так считаешь?

— Иногда я так думаю. — Он вновь поднял глаза, посмотрел на нее. Рука ее дрожала. Он пришел не для того, чтобы говорить о себе, но она была слишком далеко от него. Если бы она все еще оставалась на диване, возможно, он бы осмелился подойти и сесть рядом. Преграда в виде стола была слишком угрожающей, как и взгляд полной женщины на портрете: уязвленный, но саркастический и всезнающий взгляд, и еще у нее были пренебрежительно сжаты губы. Он видел, почему ее портрет удостоен чести висеть здесь. У женщины был почти королевский вид, стремление главенствовать, хотя она представляла собой лишь штрихи и несколько слоев краски.

— Та фрау, — указал он головой, — кто она?

— Мать профессора, — она не обернулась, чтобы проследить за его взглядом. — Я ее никогда не видела.

Он не мог сбить ее с толку. Она все еще думала о семье, которую сам он едва знал: мать, отец, сестра и дядя. Она дышала дымом того костра, вздрагивая от зловония горящей плоти, а для него все это было так далеко: край, куда ему нет нужды отправляться, пока он сам не решит. Он ничего не видел, не слышал криков, ничего не чувствовал — ни запахов, ни жара. И за все это был перед ней в долгу.

— Где он? — спросил он. — Где профессор? — Этого было недостаточно. Он сглотнул, чтобы подготовить и себя, и ее к следующей фразе: — Где ваш отец?

Она бросила на него короткий взгляд и покачала головой.

— Вы еще не знаете наверняка?

Она закусила губу.

— Я не могу спросить. Он в постели почти с самого нашего возвращения. А вчера… вчера у него случился удар.

— Пожалуйста, фрейлейн, я могу его видеть?

— Прошу прощения?

— Могу я видеть профессора? Войти к нему?

Тиканье часов в тишине казалось громче. Куммель вновь почувствовал на себе взгляд женщины с портрета. А когда фрейлейн наконец ответила, слова словно переплыли из ее уст в его.

— Он не может говорить. Он едва двигается.

Она бросила последний взгляд украдкой, вероятно, поняла, чего он хочет. Обойдя кресло, она вышла из своего маленького укрытия.

Тиканье часов, казалось, стало громче, а через несколько ударов и вовсе превратилось в сухое странное пощелкивание, которое словно вернуло Куммеля в Гессен. Только теперь оно звучало не как стук кости о кость, а как клацанье зубов. Да, точно: зубов. В этой занавешенной и задрапированной комнате был еще кто-то, и он в это время жевал и чавкал. Куммель содрогнулся при мысли о том, как выглядит этот едок.

Фрейлейн остановилась на пути к двери, словно прислушиваясь. Она была так близко, чтобы он мог бы взять ее за руку, если бы захотел.

— Вы слышите? — прошептал он. — Или мне только кажется?

Она полуобернулась к нему, но тиканье уже прекратилось. Куммель видел, что волосы ее были собраны в тугой пучок, словно она яростно воткнула в него все имевшиеся под рукой шпильки. Когда она заговорила, он едва различил ее голос и увидел, что в глазах ее появился ужас.

— Чего ты хочешь?

— Пустите меня, — пробормотал он. — Пустите меня к нему, пожалуйста.

Якоб выскользнул незамеченным из франкфуртской Паульскирхе и пересек пустой Рёмерплац. Шум дебатов еще звучал у него в голове. Так много голосов и так мало смысла. Этим теплым сентябрьским вечером мечта его рухнула. Первая Национальная ассамблея всех германских земель канула в Лету. И он знал, что в качестве члена 29-го избирательного округа он больше не появится в тихой деревянной гостинице. Ибо весь эффект, произведенный его страстными обращениями, включая стремление гарантировать свободу не только немецким гражданам, но и тем, кто приехал жить на немецкую землю, — был таков, что ему вообще не стоило открывать рот.

У него был великолепный предлог для возвращения в Берлин: болезнь брата. Не говоря уже о двух часто болеющих племянниках. В его шестьдесят три от него и не ждали, что он выдержит сырую, холодную франкфуртскую зиму. Но он намеревался остаться; за несколько месяцев до этого ничто не могло удержать его от участия в революционных процессах вплоть до их эпохального конца.

Здесь, на священной земле Гессена, он надеялся сыграть роль повитухи при рождении гордого нового рейха, объединенного мирным путем, и с конституционным управлением. Но неделю за неделей, заседание за заседанием он понимал, что его идеалам нет места на этой грязной политической арене, что ни одно государство не откажется от своего суверенитета иначе как под угрозой применения силы, до которой в итоге и дойдет.

Спокойно, сказал он себе. Ему снова нужна была тишина, чтобы «колоть дрова» и так проводить свои дни. Он взял ключ от комнаты и тяжело поднялся по лестнице. Ему трудно было глотать. Он пытался прочистить горло, но безуспешно. Руки дрожали, и когда он шел в комнату, которую приспособил под кабинет, правая щека дернулась, а лицо онемело.

Он поставил три стола и кресло у окна, воссоздавая обстановку, что была в Берлине. Стол слева от него был завален корректурой «Истории немецкого языка», которая должна была выйти в двух томах до конца 1848 года. Он взял карандаш, и взгляд его упал на две опечатки в одном предложении предисловия, написанного в порыве патриотизма всего несколько недель назад. Вместо того чтобы вставить пропущенные буквы, он написал на полях правильный вариант:

Эта книга учит, что наша нация после того, как был сброшен римский гнет, принесла свое имя и свободу романским народностям в Галлии, Италии, Испании и Англии, и своей огромной властью определила победу христианства, став непроходимой преградой в центре Европы на пути яростных

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату