диваном). Потом он вздохнул всей большой и широкой, однако же несколько женственной грудью и обнял ее. И Виола притихла. Петя в отличие от остальных людей, обнимавших ее со всею своей молодою внезапностью, совсем не был жарок. Огня или пламени (о нетерпенье уж не говорим), какого-то зуда там, дрожи – короче, того, что исходит из тела мужчины, который внезапно тебя обнимает, как будто вот сразу укусит, проглотит, а ты, может быть, еще и не готова, – нисколько в объятии Петином не было. А было тепло, и покой, и приятность. Как будто ты в озере плаваешь летом. Какие в озерах акулы, скажите? Никто тебе пятку в воде не откусит, русалочки спят, водяные дряхлеют. Плыви себе дальше и не опасайся. Почувствовав именно это, Виола стояла, прижавшись к приятному Пете, и даже забыла про все оперетты.
– Ты вечером, это… дежуришь, короче? – спросил ее Петя.
– Конечно, дежурю, – сказала ему молодая Виола.
Вечером принарядившаяся Виола, красиво разложив на тарелочке остатки «Юбилейного» печенья, нетерпеливо посматривала в окно, где шел, невзирая на праздник всех женщин, досадно назойливый, остренький снег. Петя постучался ровно в десять, протиснулся в дверь с веткой пухлой мимозы, а также коробкой конфет шоколадных и снова блеснул своей чудной улыбкой.
– Я раньше не мог: сын немного болеет.
– А сколько ему? – удивилась Виола.
– Четыре, – ответил ей искренний Петя.
– А что же жена?
– Она в среду дежурит.
– Как? Тоже дежурит? – спросила Виола.
– Она медсестра. На приемке дежурит.
– Зачем ты пришел? – рассердилась Виола и даже немного раздвинула ноздри. – Жена, сын болеет… Чего ты явился?
– А мне с тобой как-то, вот знаешь, приятно, – ответил ей Петя, немного подумав.
– Тогда раздевайся, попьем с тобой чаю, – сказала Виола, жалея, что нету в руках ее веера или перчатки.
– Конфеты вот… – Петя сказал торопливо.
Окрыли коробку. Конфеты лежали на месте, но были как будто немного припудрены. (Ходили, видать, по рукам очень долго: дарить их дарили, а кушать жалели.)
И Петя опять ее обнял. Как раньше.
Нельзя сказать, что это была такая совсем уже сладкая жизнь. Встречались в дежурке по средам. Жена уже знала (соседка сказала), что Петя куда-то по средам уходит. Пришлось ей сказать: на объект по наладке. «Наладке – чего? Не поймешь». – «По наладке». – «А я говорю: по наладке – чего? А может, ты бабу завел?» – «Нет, не бабу. Сказал: по наладке». – «Смотри, Петушок, вот возьму и проверю!» – «Давай проверяй! Говорю: по наладке».
Вот так вот и жили – все время на нервах. К тому же аборты. Нечасто, но были. И все без наркоза. В районных больницах ведь, если не сунешь, никто на тебя и не смотрит. Всегда так.
Несмотря на свои беспокойные и грустные временами обстоятельства, Виола и Петя очень друг к другу привязались и никак не думали, что им придется расстаться. Расстаться пришлось, да с какой еще кровью!
В самом начале июня, когда у Виолы шли экзамены, в столицу примчалась Адела. Ребенок Яна, о встрече с которой бедная Виола мечтала по ночам, осталась в Новосибирске с дедушкой Маратом Моисеичем и нянькой, испытанной лично Аделой, старухой весьма чистоплотной и ловкой.
На вокзале Адела сперва судорожно обхватила робкую дочь свою и быстро ощупала ей позвонки, и шею, и локти, как будто пытаясь сама убедиться, что дочь вся цела и нигде не поломана. Потом она несколько раз повертела ее голову то влево, то вправо, крепко держа при этом дочернее лицо за подбородок и старясь не обращать внимания на оттопыренную нижнюю губу Бени Скурковича.
– Скелет! – задохнувшись, сказала Адела. – Где брат мой? Он что, не приехал?
– Нет, дядя в машине, он ждет нас, – ответила ей, испугавшись, Виола. – Ведь ты же сказала, что ты без вещей!
– А я без вещей. Не нужны мне здесь вещи. Но мог бы и бросить машину на время. Я все же сестра ему. Столько не виделись!
Но брат уже шел им навстречу. Огромная, пестро одетая Адела крепко обняла его своими мягкими и сильными руками.
– И ты похудел, дорогой. Что у вас здесь с продуктами? У нас ничего не достать, я за все переплачиваю. Сейчас мы все вместе поедем на рынок, все нужно купить. Я зачем к вам приехала? Кормить вас приехала, больно смотреть ведь!
Скупив половину Центрального рынка, понюхав говядину, кровоточащую от свежести на цинковых поддонах, попробовав творог у каждой старухи, пожевав и тут же выплюнув немного кинзы и немного петрушки, Адела в сопровождении дочери и брата приехала наконец в знакомую квартиру на улице Лобачевского, сменила свое красивое шелковое платье на необъятный халат, из разрезанных до локтя широких рукавов которого, как птицы – с природною их грациозностью, – все время взлетали и падали руки, и тут же, не медля, взялась за готовку. Виола, отвыкшая от матери за девять месяцев в столице, теперь, когда мать та каждую секунду дергала ее криком: «Дай соль мне!», «Дай перец!», чувствовала себя так, как чувствуют заключенные, которых выпустили по амнистии, но они снова нарушили закон и возвращаются обратно в тюрьму. Она изо всех сил пыталась угодить и не навлечь на себя материнскую ярость, но голова у нее разболелась, руки дрожали, и ноги безвольно подкашивались. После обеда Адела вдруг посмотрела на карточку умершей своей золовки, которая висела над столом.
– Да что мы сидим здесь? Я что, к вам обедать приехала?
…Перед входом на Ваганьковское кладбище стояли нищие, бродили с поджатыми хвостами собаки. Закат золотил их чудесные морды.
– Цветочков, а, девочки? Смотри, какие незабудочки! Их в землю воткнешь, они до-о-олго стоят!
Старухи, сидя на опрокинутых ведрах перед разостланными на земле газетами с пучками неярких и кротких цветочков, тянули к прохожим костлявые руки. Купили, прошли мимо церкви. Виола искоса взглянула на лицо своей матери и поразилась тому сосредоточенно-страдальческому выражению, которое остановилось на нем. С трудом протиснувшись в недавно посеребренную особой кладбищенской краской калитку, Адела всплеснула руками и горько заплакала:
– Ведь сколько я здесь не была! Лет двенадцать!
Она опустилась на корточки и принялась своими блестящими белизной пальцами с неизменно красивым и свежим красным лаком на ногтях пристраивать в землю цветочки.
– Ты спишь, моя милая! – певучим и ласковым голосом заговорила Адела. – Моя золотая! А я к тебе, Томочка, издалека. Пришла вот тебя навестить, моя милая! Живу хорошо, ращу внучечку, Томочка. Тебя не хватает! Ведь как мы дружили…
Она всхлипнула и закусила губу. Виола тоже всхлипнула при виде материнских переживаний. Адела подняла заплаканное лицо.
– Виола, когда я умру, ты придешь на могилку? Приди, моя доченька! Что ты примолкла?
Виола села на землю рядом с матерью и неожиданно для себя расплакалась, уткнувшись в ее пахнущее духами мягкое плечо. Адела притиснула ее к себе и выпачканными в земле руками пригладила ей волосы.
– Никого у тебя нет на свете ближе меня! Запомни, Виола. Кому ты нужна, кроме матери, глупая?
Нежный и задумчивый летний вечер опустился на столицу, когда они наконец вернулись обратно на улицу Лобачевского.
– Тебе на работу сегодня? – спросила Адела.
Виола кивнула.
– Иди, моя доченька.
Виола поспешила на работу в Институт марксизма-ленинизма, где, облокотившись на памятник Ленину, стоял, поджидая ее, верный Петя.
– Соскучился я по тебе. Еле вытерпел. С женой поругался опять. Ты поела?