страшный, он все это делает. Без всякого наркоза. Пошепчет-пошепчет и режет…

Глаза ее стали огромными, блестящими.

– Не надо больше, – попросил Дэвид.

– Слушай! – прикрикнула она. – Молчи и слушай! О чем я? Да, этот старик… То, что он делает, называется заливкой. Он что-то заливает внутрь, шприцем вводит какую-то жидкость, и от этого – мне объясняли – ребенок погибает. А потом его тельце выходит наружу, и все. Я почти ничего не помню… Но ребенка я видела. Он был маленьким мальчиком, ужасно, ужасно маленьким. Старуха завернула его во что- то и унесла. Я у них пробыла часа три. Полежала с холодной грелкой. Потом они мне дали настойки какой- то, красной, как кровь, очень горькой. Я выпила ее, и боль почти прошла. Вернулась домой под утро. Саша ждал меня на лестнице, у него не было ключа. И когда я стала рассказывать ему, он занес надо мной кулаки. Вот так!

Она хотела показать как, но помешала капельница. Дэвид не отрывал ладоней от лица.

– Саша хотел убить меня, я знаю. Когда я все рассказала, он ушел. Я была уверена, что он не вернется. Но он вернулся. Он был весь мокрый, шел проливной дождь. У меня на столе стояла твоя фотография. Там, где ты с теннисной ракеткой, помнишь? Он взял ее и разорвал на мелкие кусочки. Потом спросил меня: «Это из-за него ты убила маленького?» И ушел. Больше я его не видела. Я встала и позвонила тебе. Мне уже было все равно. Я сказала, что люблю тебя больше всего на свете. И ты закричал в трубку: «Я тоже! Я тоже!» И сказал мне, что уже взял билет. Ну, вот. А дальше ты действительно все знаешь. Кроме одного: не было дня, чтобы я не вспомнила, что это из-за тебя я убила маленького. Но ты не виноват! Я просто хотела все изменить, все! От начала до конца! А ты был лучше всех, и поэтому я тебя использовала…

Дэвид вскочил и бросился к двери. Испуганная Лизи попыталась было остановить его, но не успела.

Женщина с золотистыми волосами, казалось, опять заснула. Лизи подошла к ней:

– Как вы себя чувствуете?

– Очень хорошо, спасибо, – не открывая глаз, ответила больная.

* * *

Ночью олененок почувствовал отца. Отец был совсем как живой и медленно брел по лесу, словно плыл сквозь деревья. Олененку хотелось догнать его и поплыть рядом, но – сколько он ни старался – расстояние между ним и отцом только увеличивалось.

Проснувшись, олененок увидел небо. Оно было полно звезд, и казалось, что, если подует ветер, звезды не удержатся на своих местах и упадут на землю, как листья с деревьев.

* * *

…Дэвид мчался не сбавляя скорости: девяносто миль в час. Когда они свернули в сторону океана и вдалеке показалась изгородь родительского дома, увитая жимолостью, она попросила остановиться.

– Мне, наверное, лучше сразу уехать, – сказала она.

Он не ответил.

– Что ты молчишь? Скажи что-нибудь!

– Да, – сказал он. – Но тебе ведь некуда ехать.

– Ну и что? – прошептала она. – Не об этом речь.

– Об этом тоже, – сказал он и добавил: – Я не думаю, что нам следует расставаться…

– А как же мы будем жить? – спросила она.

– Как живут остальные. Чем мы лучше их?

– Ты знаешь, что у нас не будет детей? У меня вырезали матку.

– Знаю. Это не так важно.

– Но я ведь противна тебе! Сознайся: противна?

– Нет, – сказал он, – не противна.

– Ты хочешь доказать мне, какой ты благородный?

– Я ничего не хочу доказать. Мне это безразлично.

– Безразлично! – вскрикнула она. – Тебе безразлично, что женщина, которую ты любил…

– Это не называется любовью, – сморщился он. – При чем здесь любовь?

– Господи! – разрыдалась она. – Зачем я рассказала тебе! Как хорошо все было!

– Зачем же ты рассказала? – спросил он, глядя в сторону.

– Не знаю, – прошептала она. – Убей меня – не знаю! Из меня клещами нельзя было вытащить и сотой доли того, что я тебе рассказала! Клещами!

– Знаешь, – сказал он, – я с самого начала боялся тебя потерять. Ты казалась мне слишком хрупкой, слишком беспомощной. Мне всегда было страшно: а вдруг ты умрешь?

– Я и должна была умереть, – глаза ее расширились. – Я почти умерла. Но ты знаешь, что-то произошло в самый последний момент.

– Что произошло? – не понял он.

– В самый, самый последний момент, – прошептала она, глядя неподвижно перед собой и дрожа всем телом. – Кто-то умер вместо меня. Я не могу объяснить, не спрашивай.

– Прости меня, – вдруг сказал он.

– За что? – удивилась она.

– За то, что я ничего не знал о тебе. Хотел жениться на кукле.

– Я уеду, – сказала она. – Освобожу тебя.

– Не надо, – сказал он. – Теперь это глупо. Все равно ни тебя, ни меня больше нет. Есть какие-то другие люди.

– Так что же? – еле слышно спросила она.

– Ничего, – сказал он. – Поедем домой.

* * *

За обедом были только свои, никаких гостей.

– Ростбиф? – спросил его отец и занес дымящийся кусок черно-красного существа над ее тарелкой.

Она почувствовала дурноту.

– Нет, – и сделала неловкое движение, словно хотела оттолкнуть его руку. – Нет, спасибо. Мне еще не хочется есть.

– Надо, надо, – усмехнулся отец. – И главное: мяса побольше. Ты потеряла много крови, нужно восстанавливаться.

Ляля, Наташа, Тома

На эту фотографию я наткнулась почти случайно. Вообще, когда мы проходили таможню, я больше всего боялась, что тот белесый, с усиками, не даст мне провезти фотографии. Оставляла людей. Увозила лица. Оставляла могилы, увозила живых, замеревших в потускневших изображениях: на крыльце с собакой, среди именинных бутылок, под пляжным тентом, в съехавшей соломенной шляпе, с детьми на руках и детьми на коленях…

Бабулина, маленькая, с успокаивающим взглядом, была у меня в кармане. Но белесый и альбом пропустил. Вытащил почему-то кончиком перочинного ножа мою детскую – худая, с выпирающими ребрами девочка на огромном коктебельском камне. Профиль с бантом, обращенный в небо, а там, где волны, чернильным карандашом: «Мичтаю о щастье». На эту фотографию он почему-то смотрел неоправданно долго, подозрительно. Потом аккуратно вставил обратно и альбом захлопнул. На лице мелькнуло: «Эх, была не была!»

Итак, я все это вывезла, всю глянцевую груду, и эту карточку… Господи, она совсем стерлась, но я понимаю, что на ней терраса нашей дачи, тогда еще не застекленная, и все это давным-давно, до моего рождения, но кушетку, похожую на таксу, я помню, а вот соломенный стол – нет, не помню, наверное, выкинули потом или подарили, а на незастекленной террасе они втроем: на кушетке мама и Ляля, а за соломенным столом – Наташа. На головах – венки из ромашек. И у моей мамы, обхватившей Лялю правой рукой, левая – на кошачьей голове, ибо кошка спит на ее коленях (знаю, что была до моего рождения розовая кошка Роза!), у моей мамы лицо грустное, как всегда на всех фотографиях, словно специально для того, чтобы я, ее почти не заставшая, ощущала, что ей всегда было грустно. Да, так и застыло: правая рука на Лялиной шее, левая – на розовой шерсти. На голове – венок из ромашек. Сбоку сирень, свешивающая темную зелень прямо на кушетку, на Лялины плечи, на мамину руку, на кошачью голову. А меня еще не было.

Война кончилась, они учились в институтах. Все в разных, но дружны были по-прежнему, как в детстве.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату