внимательными, блестящими глазами. Теперь он знал, что хотел изобразить на своей картине, и был доволен.
Омово работал над картиной, слегка подчищая краску, старательно прорисовывая контур, смывая ту или иную деталь; он несколько раз менял холст и начинал все сызнова, но в конце концов пришел к выводу, что первый вариант — самый удачный, и продолжал работать над ним. Однажды ему показалось, что он слышит шаги отца, направляющегося к его комнате. Прервав работу, он прислушался. Воцарившуюся тишину то и дело нарушало жалобное нашептывание москита. Омово пытался представить себе, что делает или о чем думает отец, стоя под его дверью. В следующую же минуту он услышал, как шаги удаляются в сторону гостиной. Его захлестнули какие-то непонятные чувства.
Он продолжал рисовать. Он работал неистово, забыв о времени, и был весьма удивлен, когда, взглянув в сторону окна, увидел робкие бледные лучи света, пробивающиеся сквозь желтую в цветах штору. Он внезапно почувствовал себя измотанным, опустошенным и старым. Глаза болели от усталости. Кожа на открытых частях тела саднила и зудела от укусов москитов. Он обливался потом.
Завершив свой ночной труд, он взял карандаш и внизу картины написал: «Дрейф», и поставил свое имя, хотя прекрасно сознавал, что ему предстоит еще не раз доделывать и переделывать картину. Он повернул картину лицом к стене, не спеша сложил рисовальные принадлежности и ужаснулся, обнаружив, что вся комната заляпана краской.
Направляясь в умывальню на заднем дворе, он увидел отца сидящим в кресле в своей обычной позе и только по упавшей на грудь голове понял, что тот спит. Омово стоял в дверях и с жалостью глядел на отца. Потом вспомнил некоторые случаи из жизни семьи, и жалость улетучилась. Во дворе он стер краску на руках с помощью керосина и растворителя, а потом принял душ. Вернувшись в комнату, он раздвинул шторы. Его не отпускала тревога по поводу личных дел, и в то же время он ощущал себя опустошенным, выжатым как лимон; и поскольку ему не предстояло каких-то важных дел, он снова поискал утраченный рисунок, но, убедившись в бесплодности поисков, оставил это занятие, смазал шершавые руки вазелином и нырнул в постель.
Он разглядывал плотный пучок паутины, висящий на потолке, прямо над его головой, и не заметил, как его окутал подобный мягкому чернильно-синему покрывалу сон.
Всю следующую неделю Омово исступленно работал над картиной. Когда же она была завершена, у него возникли сомнения и даже некоторый страх — получилось ли? Картина казалась ему и чужой и знакомой одновременно. Он прекрасно знал, что именно ему хотелось выразить. Он тысячу раз проходил мимо огромной сточной канавы поблизости от своего дома… Он вдыхал ее теплую влажную вонь и вглядывался в нее, словно под зеленоватой ее поверхностью таилась разгадка некоей вечной тайны. Он также испытывал сомнения и некоторый страх перед теми неясными превращениями, которые совершались в его душе, теми смутными, абстрактными и непривычными представлениями, которые обрели реальные очертания и воплотились в холсте — цвет соплей, тягучесть, тревога и многое другое, что имело несоизмеримо большее значение, нежели просто изображенный на холсте предмет.
Во вторник вечером Омово наведался к доктору Окоче. Мастерская оказалась закрытой, несколько свежеизготовленных вывесок стояли прислоненными к большой деревянной двери. На двери, чуть выше, был приколот большой, выцветший и облупившийся рисунок, выполненный масляной краской, — зеленый глаз с черным зрачком и повисшей в уголке его красной слезой. Всевидящее око задумчиво взирало на кишащие людьми улицы, которые в свою очередь отражались в нем самом.
Неделю Омово провел в мучительных терзаниях. Уходя по вечерам подышать свежим воздухом, он неизменно запирал свою комнату на ключ. Его все еще терзала другая потеря. Вечером во вторник он стоял возле дома в окружении детворы, когда к нему незаметно приблизился Помощник главного холостяка. Его прозвали так потому, что он был старшим по возрасту среди холостяков компаунда. Это был сухопарый, со впалой грудью выходец из племени ибо, с уродливым лицом — ни дать ни взять кувшинное рыло — и плаксивым голосом. Лет ему было немногим больше тридцати, и он владел продовольственной лавчонкой в Тибуну.
— Как дела, рисовальщик?
Омово кружил нечесаного чумазого мальчугана и, когда заметил Помощника главного холостяка, опустил мальчугана на землю, погладил по голове и велел идти играть с приятелями.
— Между прочим, у меня есть имя.
— Ладно, ладно. Скажи, как твое самочувствие.
— Прекрасно. А твое?
— Ничего, скриплю потихоньку.
Омово заметил, как он быстро откинул и сразу же опустил край набедренной повязки.
— Послушай, послушай, — зашептал он, легонько подталкивая Омово в бок. — Как ты думаешь, вон те две девки у цистерны с водой, они успели разглядеть, что у меня под набедренной повязкой? — Он хохотнул и крикнул: — Эй, бесстыдницы, куда смотрите?
Девицы демонстративно отвернулись, взяли ведра и ушли. Омово ничего не ответил. Он предпочитал, чтобы его оставили в покое. Он зевнул. Но Помощник главного холостяка не унимался.
— Почему ты зеваешь? Устал, да? Все вы, молодые, одинаковы. Почему молодые люди устают, едва начав жизнь? Почему? Вот ты, например? Не работаешь, не занимаешься любовью, не гуляешь с девушками. В твоем возрасте я успевал заниматься всем и не уставал.
Омово пробормотал что-то себе под нос. Две женщины с табуретками в руках прошествовали к аптеке и, уединившись под ее навесом, принялись плести косички друг другу. За спиной Омово прятался мальчишка, другой пытался его поймать. Они бегали вокруг Помощника главного холостяка, тянули за набедренную повязку, прятались в ее складках и снова мчались прочь.
— Ох, уж эта ребятня! — проговорил Помощник главного холостяка насмешливым тоном. — Так и норовят сорвать с меня иро, чтобы выставить напоказ мои причиндалы.
Оба негромко рассмеялись. Тем временем появился еще один обитатель компаунда и, завидев Помощника главного холостяка, поспешил к нему. Между ними завязался очередной спор, которому не было конца.
Омово воспользовался этим и с явным облегчением удалился. Со стороны сточной ямы донесся слабый ветерок и пощекотал ему кожу на голове. Небо покрылось рваными, словно клочки туалетной бумаги, облаками. На какое-то время солнце над Алабой померкло. Несколько взрослых мальчишек носились на велосипедах взад-вперед по улице и, отчаянно трезвоня, разгоняли бродячих собак. Маленькие девчушки с привязанными за спиной куклами готовили обед на игрушечных плитах. И тут Омово заметил, что какой-то рослый мужчина в агбаде машет ему рукой. Он присмотрелся и узнал доктора Окочу. В левой руке под мышкой тот держал несколько вывесок. Омово поспешил ему навстречу.
— Я раздобыл тебе билет.
— Благодарю вас, доктор Окоча. Тысячу раз благодарю.
— Не стоит благодарности. Я сказал им, что ты хороший художник и твоя картина может привлечь интерес зрителей.
— Еще раз спасибо…
— Во всяком случае, директор галереи хочет взглянуть ка твою работу, поэтому отнеси ему свою картину, скажем, завтра. Если из-за нехватки места он не сможет выставить ее в первый день, то, возможно, сделает это позже, когда часть картин будет куплена или освободится место по какой-нибудь другой причине. Ну, я пошел. У меня уйма работы. А твою новую картину я посмотрю уже на выставке, ладно?
Омово был наверху блаженства. Радость переполняла его душу и рвалась наружу. Он ощутил то самое светлое чувство, которое неизменно испытывал при виде Ифи; только сейчас оно было более полным, всепоглощающим. Он шел со старым художником в толпе пешеходов. Он слышал дыхание старого художника, шелест его поношенной агбады, и его шаги, и тысячу других звуков, но они казались ему бесконечно далекими. Их перекрывали другие звуки, рождавшиеся у него внутри, пронзительные, чистые, беззвучные.
Голос Окочи чуть заметно дрожал, когда он заговорил снова. Сейчас Омово понял, почему старик спешил.