Густав торопился изложить все, что хотел:
— Боюсь, что он не слишком разбирается в музыке. Но кое-какие произведения он воспринимает внутренним чутьем.
— Это даже лучше! — подхватила Морин.
— Вот бы мне это его внутреннее чутье, — сказал я. — Оно такое… такое естественное.
— Да, и чтоб никаких мыслей, — воскликнула Морин. — Обожаю, когда вот так, непосредственно. Я уже десять лет музыкой занимаюсь.
— Вообще-то отец просто любит то, что ему нравится, — сказал Густав. — Что ему приятно.
И взгляд его выразил ту деликатно сдерживаемую гордость, какая переполняет родителей, когда их детей хвалят.
После всего этого мистер Хофстэдтер, должно быть, сильно разочаровал своего сына, настояв, чтоб мы ушли, не дослушав последней пьесы.
— Надо пробраться на стоянку до того, как туда хлынет толпа! — шептал он.
Густав попытался возразить, но его отец уже поднялся и двинулся к выходу, так что нам пришлось пойти за ним. Мы наступали на чьи-то ноги, пробираясь между кресел, между тем в проходе к нам присоединилось еще десятка три зрителей, которые, накидывая на плечи пальто, оживленно спешили к автомобильной стоянке. В этот самый момент трио приступило к заключительной пьесе.
— Не люблю чрезмерного скопления, — заметил мистер Хофстэдтер.
Среди небольшой группы желающих избежать скопления мы спустились вниз, навстречу прохладному апрельскому вечеру. Мистер Хофстэдтер шагал быстро, как и Отец. Мужчины Фернвуда ходят быстро. И если при этом на них смотреть со спины, покажется, будто они чем-то рассержены. Наверное, именно поэтому Морин шепнула Густаву:
— Надеюсь, твой папа ни на что не рассердился?
— С чего это ему сердиться? — фыркнул Густав.
Уже давным-давно мы усвоили, что, если взрослые вздумают сделать нам что-то хорошее, может обернуться так, что внезапно их веселость и благодушие по непонятной причине испаряются.
— Ни на кого он не сердится, — сказал я, — просто им всем нравится давить на нас.
— Что-что? — приложил руку к уху Густав.
Но мистер Хофстэдтер уже махал нам, детям, которые, по существу, никогда детьми и не были; в особенности маленькими детьми.
Надо ли говорить, что мистер Хофстэдтер превосходно водил машину? Если бы вы видели, как он, ловко обойдя на своем громоздком «линкольне» какой-то заурядный автомобилишко, газанул к воротам, тесня направо и налево еще какие-то машины, то вы бы непременно оценили по достоинству его водительское мастерство. Мужчины Фернвуда все прекрасные водители, никогда у них не случается аварий, никогда не приходится платить полиции штраф. В свою машину мистер Хофстэдтер садился с видом радостным и довольным. Я это отметил. Густав скользнул на сиденье рядом с ним с некой сконфуженной полуулыбкой, призванной восстановить союз взрослых и детей, однако успеха не возымевшей.
Мне кажется, мистер Хофстэдтер позабыл о нашем с Морин присутствии на заднем сиденье, и мало- помалу, по мере того как он со все большей страстью отдавался технике вождения, он забыл и про Густава. Мистер Хофстэдтер был прирожденный водитель. Истинный «водитель» это тот, кто предается «вождению» с тем же удовольствием, с каким иной засаживается за интереснейшую книгу или погружается в долгожданный сон. Можно по лицу определить, когда человек поглощен «вождением». Лицо не просто меняется, оно каменеет, напрягается. Позволю себе пояснить. Первые пять минут езды по скоростному шоссе мистер Хофстэдтер участвовал в общем разговоре. Кажется, он распространялся насчет какой-то новой приобретенной им картины, а может, о своей новой должности в «Присепт Ойл», а может, о том, как это плохо, что Густаву приходится бросать школу, а ведь это у него и так уже пятая или шестая школа за последние три года, — хотя, может, мистер Хофстэдтер рассуждал о своей очередной поездке, кажется, в Австралию. Но вот он погрузился в процесс «вождения», фразы стали отрывистей, менее связными, плечи распрямились, спина превратилась в монолит, шея налилась и напряглась, будто перед схваткой с противником. В зеркале заднего вида я уловил, как насупились брови над прищуренными глазами. Губы плотно сжаты, на лбу поблескивала чуть заметная испарина.
Густав о чем-то оживленно говорил, а мы с Морин только мямлили что-то в ответ. Мистер Хофстэдтер перелетал из ряда в ряд, проскакивая перед самым носом у нерасторопных, тупых и бездарных водителей, тихонько сигналил, гудел вовсю, ругая на чем свет стоит через свое кристально чистое стекло обгоняемых им неповоротливых собратьев по рулю.
— Аварии случаются только из-за нерасторопных водителей, — со страстью произносил он. — Нет, вы только посмотрите! Ну что за идиот, а?
При этом он так стремительно летел вперед, что рассмотреть идиота мы не успевали, и было непонятно, на кого надо смотреть. Когда-то это скоростное шоссе было великолепной трассой, однако оно уже успело устареть. Даже в будний день вечером здесь было полно машин. Мистер Хофстэдтер крайне раздражался: подъезжая вплотную к передней машине, он, прерывисто дыша, сигналил, выразительно тряс головой и гневно пожимал плечами, выражая свое негодование, пальцы, точно грозное оружие, сжимали руль, — и в этом жесте было горделивое высокомерие и едва сдерживаемая угроза.
Мы летели по скоростному шоссе вперед и вперед в сторону пригорода, проныривая под облупленными виадуками и эстакадами, на верхушках которых скапливались ребята-негритята, запускавшие камнями в проезжающие машины; испарина поблескивала на красивом лбу мистера Хофстэдтера, его спина под дорогой твидовой тканью пиджака сутулилась от напряжения. Мы же, дети, тщились продолжать нашу неклеившуюся беседу. Кто-то, кажется Морин, сказала:
— Музыка — это единственное, что способно дарить истинную радость.
Хотя, может быть, это сказал я. А Густав, как раз в тот момент, когда его отец запустил свой роскошный автомобиль в стремительный вираж заметил:
— Музыка проникает в нас как-то помимо нашего сознания…
Постепенно разговор перестроился на шахматы, но скудный обмен фразами внутри несущегося вперед со свистом автомобиля ни в какое сравнение не шел с теми бурными драматическими коллизиями, которые то и дело возникали на дороге. Бедные детки!
— Ладно уж, хватит с тебя! — бормотал мистер Хофстэдтер.
Или:
— Вот, вот как это надо делать!
Что, разумеется, к нам не относилось. Это он адресовал кому-то из водителей. Такой виртуоз, как мистер Хофстэдтер, был способен доставить немало хлопот упрямцу. Какое-то время они неслись вровень, не глядя друг на друга, и если мистер Хофстэдтер начинал поджимать соседа, машина соперника ни на дюйм не уступала, при этом никто из них не давил на сигнал, тогда мистер Хофстэдтер разражался хриплым смешком и снова, выжимая педаль газа, перестраивался в свой ряд.
— Ну гляди, гляди!.. — шептал он.
Наконец ему все-таки удалось обойти летевшую рядом машину, хотя при этом пришлось пару раз пронзительно взвизгнуть тормозами.
— Я участвовал в трех турах шахматного чемпионата, — нервно произнес Густав. — Моим соперником был член лондонской юношеской…
Небольшая неловкая пауза, и вот мы пролетаем под эстакадой, и в этот самый момент кто-то из ребятни швырнул сверху какую-то штуку, наверное, кусок металлической трубы, и попало прямо по переднему стеклу летевшей рядом машины. В ту же секунду ее закрутило и отбросило назад. Мистер Хофстэдтер выжал педаль газа. Оглянувшись, мы с Морин видели, как машину вынесло на обочину и, развернув, со страшной скоростью швырнуло на придорожные столбы.
— Ой, смотрите! Смотрите! — закричал я.
— Снимают, — сказал мистер Хофстэдтер.
Мы уже далеко от того места.
— Что-что?
— Репетируют. Снимают для телевидения, — бросил мистер Хофстэдтер, не отрываясь от руля.
Однажды Густав рассказывал, что его отец был рожден солнечным утром на борту яхты на самой