но не очень, потому что разговаривает со мной. Мой отец бросает мне отдельные слова, но не разговаривает со мной: он и глядеть-то на меня подолгу не глядит, потому что у него столько всяких разных дел. Вечно разъезжает туда-сюда на своей машине. Человек смотрит прямо на меня. Глаза у него темные, как у папы. Шляпа так и остается лежать на берегу. У него волосы смешные. Должно быть, он долго сидел на солнце, потому что кожа у него темная. Он темнее Томми, который мажется маслом для загара.
— Дамбочка! — говорит человек. — Ух ты, какая красота!
Крабики еще пока там. Он их не видит.
— У меня два крабика, — говорю я.
Человек наклоняется, смотрит. Я чувствую, как от него пахнет чем-то приятным. Мне вспоминается магазин возле шоссе.
— Ага, надо же, вот они, крабики! Укусить хотят такую симпатичную девочку!
Я беру одного краба, чтобы показать ему, что мне не страшно. Крабов я нисколечко не боюсь, боюсь рыб, когда их ловят и снимают с крючка и раскладывают по берегу подыхать. Рыбы, истекая кровью, бьются в траве, глаза их смотрят прямо на меня. Я их боюсь, а не крабов.
— Ой, осторожно, может укусить! — смеется человек.
— Не укусит!
Краб улепетывает и плюхается в речку. Отплывает, пятясь быстрыми, мелкими толчками и забивается под валун. Тот самый, на который этот человек поставил ногу. У него большие, черные ботинки, как у моего отца, только гораздо сильнее заляпанные грязью и все в трещинах. Одной ногой он стоит на валуне, другой чуть-чуть в воде. Ему можно, его никто не будет за это ругать.
— Любишь играть здесь?
— Да.
— Ты в школу ходишь?
— Пойду на будущий год.
Сквозь мглу просвечивает солнце, принимается ярко гореть. Я поднимаю глаза на человека, и мне приходится жмуриться. Он склоняется надо мной.
— Я тоже в школу ходил, — говорит он, улыбаясь. — Гляди-ка, ты испачкались! — говорит он.
Я опускаю глаза и вижу, что вся в грязи: коленки, ноги, руки. Я хихикаю.
— Наверно, мама твоя будет сердиться? — говорит он.
И медленно присаживается на корточки. Он наклоняется ко мне близко, как эти, из материнской родни, что в городе живут. От тех пахнет табаком и еще чем-то неприятный тянет изо рта, потому они мне и не нравятся. А от этого человека пахнет чем-то сладким.
— Маленьким девочкам пачкаться нельзя, — говорит он. — Разве тебе не хочется быть чистенькой, аккуратненькой, хорошенькой девочкой?
Я снова плещусь в воде, потому что вижу: можно. Он не будет ругаться.
— Мальчишкам нравится ходить грязнулями, но маленьким девочкам надо быть чистенькими.
Он говорит медленно, как будто с осторожностью, — точно переступает с валуна на валун или пытается пройтись по краю изгороди.
— У тебя в волосах что-то, — говорит он.
И дотрагивается до моих волос. Я прекращаю свои занятия и замираю, как если мама вынимает у меня из волос колючку. Он гладит меня по головке, по шейке.
— Красивые у тебя волосики, — говорит он.
— Только они все запутываются. Маме даже вырезать приходится.
— Ах, какие красивые волосики, — говорит он. — Скажи-ка, а ты знаешь, что в городе у девочек бывает по два папы? Один ходит на службу, а другой остается дома, чтобы играть. Слыхала?
Мне почему-то смешно. Его рука застыла у меня на спине. Глаза у него темные, широко раскрытые, с глубокими морщинками вокруг. Кажется, будто он смотрит на лампу.
— Хочешь, чтоб у тебя был второй папа? — спрашивает он.
— У меня есть папа.
Он дотрагивается до моего плеча. Он смотрит на меня, как будто, кроме меня, ничего больше не видит. Он ни о ком больше не думает; он не встанет через минуту, не примется кому-то что-то кричать, как моя мать. Он принадлежит только мне. Он подносит к губам палец, слюнит его и начинает стирать грязь с моего плечика.
— Если бы у меня была такая маленькая девочка, я бы ее никогда не шлепал, — говорит он.
И подается вперед. Должно быть, его ногам, так сильно согнутым, стало больно.
— Как ты думаешь, тебя отшлепают дама за то, что ты испачкалась?
— Я возьму и помоюсь.
И опускаю руку глубоко в воду. Если в воде ударить по камешку, поднимется облачко ила и скроет всех повылезавших крабов: в этом их спасение. Облачко рассеется, а их уж и след простыл.
— Давай-ка лучше здесь помоемся. Мне бы очень не хотелось, чтобы тебя отшлепали, — говорит человек.
Голос у него звучит нежно, как музыка. Руки у него теплые, тяжелые, но я из его рук не вырываюсь. Он держит меня за плечо, а большим пальцем оттирает на мне грязь. Я гляжу: в том месте, где он трет, совсем не видно грязи.
— Знаешь что, не берись руками за волосики. Ты их запачкаешь, — говорит он, отстраняя мою руку. — Можешь помыться прямо здесь, в речке. Никто и не узнает, что ты испачкалась. Ладно? И это будет наш секрет.
— У Томми есть секреты.
— И у нас будут, если мы подружимся. Ладно? Только никому ничего не говори.
— Ладно.
— Ты у меня будешь чистенькая и аккуратненькая, и мы с тобой будем дружить. А ты никому ничего не говори. Я буду сюда к тебе приезжать. — Он оглянулся, словно забыл что-то на берегу. — У меня для тебя есть настоящая сладкая лакрица. Ты любишь лакрицу, а?
Я сказала, что «да».
— Вот помоемся, и я дам тебе лакрицы. Уверен, тебе понравится.
Я киваю, и он улыбается. Теперь мне понятно, чем от него пахнет — лакрицей. Я вспомнила магазин у шоссе: там в пластиковой упаковке стоят торчком лакричные палочки, мягкие на ощупь. Они липнут к зубам.
— Маленькие девочки не умеют еще сами мыться, — говорит он. Он поливает мне водой на руку и моет ее. Я сижу не двигаясь. Мне совсем не больно, как бывает больно от жесткой мочалки и горячей воды. Он моет меня неторопливо, заботливо. Лицо у него серьезное: он никуда не спешит. Он похож на человека, который слушает радио, только мне не слышно, что он слышит.
Он моет мне ножки.
— Ты такая симпатичная девочка, — приговаривает он. — Тебя шлепать нельзя. Никто тебя не должен шлепать. Убил бы всякого, кто поднимет на тебя руку.
Он говорит так, как будто вот-вот заплачет. Отчего-то лицо у него как-то вытягивается, а глаза как бы закатываются внутрь, словно он смотрит внутрь, в себя.
— А я вот сделаю тебя чистенькой и аккуратненькой, — говорит он. — А потом дам лакричку.