несколько устриц и с жадностью их заглотил. Но во второй раз я смог рассмотреть его получше.
Вытянутое, довольно худощавое лицо, брови седоватые, пучкастые; по краю щек — маленькие щербинки (следы угрей? оспы? впрочем, какая разница!). Кожа желтоватая, грубая. Весьма красноречивого вида нос; темнеющий подбородок — то ли, пребывавший в тени, то ли с намеком на готовую вот-вот проступить иссиня-черную поросль. Говорил быстро, уверенным тоном, взгляд нервный, разяще- критический. Редактор с ходу принялся вещать о лицемерии американского общества, как бы в подтверждение своей правоты энергично жуя огромные мягкие креветки, лежавшие перед ним на тарелке.
— Наша культура, друзья мои, — говорил он, — зиждется на алчности и конкуренции. Станет ли кто из вас это отрицать? Она бесчеловечна, абсолютно бесчеловечна. Она ужасно боится любви — не просто сексуального влечения, друзья мои, но любви в широком смысле слова. Это прямо-таки парадоксально, хотя, быть может, и не слишком, но эта культура одержима жестокостью; очевидно, в основе ее эстетики — полицейское государство и телевидение.
Мейвис Гризелл в знак согласия забренчала своими египетскими побрякушками; она всегда со всеми соглашалась. Нада сидела в отдалении, заложив ногу за ногу. В тот вечер ее рассеянность озадачила меня, и лишь спустя годы я понял, что она настолько несерьезно относилась к обществу Седар-Гроув, что даже старый ее приятель, оказавшийся в этом обществе, перестал возбуждать в ней серьезное к себе отношение. Она едва слушала, что он говорит, и потому едва ли могла уловить то явное оскорбление в адрес гостей, что прозвучало в его речи. Разумеется, и гости ее этого также не уловили.
— Весьма интересная мысль, — восторженно подхватил мужчина в темном костюме.
Это был мистер Джеймс Боун, глава фирмы по производству гаражных дверей. Редактор закинул в рот креветку, и его челюсти бешено заработали.
— Разумеется. Нельзя с вами не согласиться. Америка, друзья мои, произросла на деньгах. А деньги, естественно, произрастают на эгоистической жажде власти. Отсюда можно сделать вывод, что основа нашего зла — это эгоистическая жажда власти.
Миссис Боун, писавшая «легкие стишки» для местных газет, вежливо заметила:
— Как раз на днях в «Нью-Йоркере» я читала что-то на эту тему, по-моему, кто-то из негров написал статью…
— Власть — это смерть, это распад! — перебил ее редактор. Он взял несколько грибков на палочках с предложенного ему серебряного подноса. — Друзья мои, мы уже столько лет пребываем под эгидой западной пропаганды, что уже перестали представлять себе, что такое объективная истина. — Он заглотил грибки, запив их «скотчем». — Взглянем же честно на самих себя. Сегодня я прилетел сюда из Нью-Йорка, города фантастического и вместе с тем совершенно земного, весьма нервного, столько всего в себя вмещающего. Лечу сюда, и вот через пару часов ясно вижу, что пригород Америки обречен. Признаюсь, я поражен искусственностью этого мирка предместья. Даже дети у вас какие-то искусственные, неужели вы не видите? Один и тот же типаж — здоровые, упитанные, загорелые детки — никаких забот, никаких проблем, никаких обязанностей, никакой ответственности, ни мыслей, ни переживаний, — ну прямо детки из мульт-мюзикла Уолта Диснея! А ведь это все ваши произведения, друзья мои! Подумайте, что вы делаете!
Мне показалось, что Нада рассеянно перевела на меня взгляд, но, должно быть, я ошибся.
— Потрясающе! — воскликнула одна из дам. — Так вы вот об этом и пишете?
Редактор утер рот. Горящим, алчным взглядом, хотя чуть усталым — может, в результате принятия алкоголя или как следствие недавнего перелета, а может, в предчувствии завтрашнего выступления (ибо назавтра речь у него вышла жалкая, сбивчивая, нервозная, весьма разочаровавшая дам Седар-Гроув), — гость подозрительно оглядел собравшихся.
— Это что, ирония? — спросил он даму.
— Как вы сказали? — вежливо переспросила она.
— Я говорю, это ирония? Ирония?
— Ах, Боже мой, нет! Я вообще не знаю, что это такое! — в изумлении воскликнула та.
Редактор оскалил на нее улыбку, потом улыбка сошла у него с лица, он принялся искать глазами Наду. Та, сидя в дальнем углу, лениво почесывала ногтем за ухом. Воцарилась пауза.
— Многим из нас хотелось бы знать… — смущенно вставила другая леди. — Скажите, в нью-йоркском обществе бурлит интеллектуальная жизнь? Вам не кажется, что здесь, на среднем Западе, жизнь как-то проходит мимо?
— А это разве средний Запад? — рассеянно спросил редактор. — Ах да! Нет, я не знаю. Ну, разумеется, мы в Нью-Йорке обожаем бокс. Что за удивительный вид спорта! Какая концентрация! На такой сравнительно малой площадке продемонстрировать и мужество, и спортивное мастерство! Это… это весьма походит на литературный труд. Как-то на днях я так физически выложился, писал о Нормане Мейлере…
— Да, кстати! — сказал один джентльмен. — Мейлер, кажется, написал… это самое… а после, говорят, как будто исчерпался?
— О Господи, Джон! — воскликнула какая-то дама. — Ведь в конечном счете все они к этому приходят. Разве не исписался Толстой после «Войны и мира» и «Анны Карениной»?
Редактор опорожнил очередной бокал.
— Судя по всему, да, — заметил он мрачно. — Пожалуй что.
Помолчав немного, он предпринял очередной заход, теперь с другого конца, поведав нам о своем недавнем открытии, — им оказался один душевнобольной молодой человек, писавший рецензии на фильмы в различные периодические издания Нью-Йорка. Этот юноша только что подпольно снял фильм под названием «Зубной врач», который был запрещен к показу даже на частных просмотрах в Ист-Вилледж… Потрясающее событие, готовый, беспрецедентный комментарий к психосоциальной инертности нынешней Америки… а ведь юноша весьма одарен.
К несчастью, в этот самый момент из аэропорта прикатил Отец («Туман, задержали рейс», — пояснил он), возбужденный, радостный, он устремился в гостиную, уже на ходу демонстрируя свое согласие со словами редактора.
— Да-да, очень интересно, потрясающе!
Редактор поднялся, их представили друг другу. Отец похохатывал, источая доброжелательность.
— Ах, какую вы высказали потрясающую мысль! — говорил он, озираясь.
Все кивали. Пододвинув стул, Отец сел прямо напротив редактора, словно специально, только ради него сейчас прилетев из Голландии.
Гость вернулся к прерванной теме, но его энтузиазм как-то померк. Отец, сидя к нему лицом и ерзая на стуле, приговаривал:
— Угу! Угу-гу!
И с каждым его одобрительным мычанием редактор, казалось, тушевался все больше и больше, теряя контроль над словами, и, наконец, запнулся на фразе «лощеное общество и его выхолощенная мораль». Присутствующие слушали его так, как и подобает слушать в Седар-Гроув, — с преувеличенным вниманием, с готовностью, с воодушевлением, движениями губ подчеркивая свой интерес. Но тут Отец неуклюже вклеился со словами:
— Вот вы тут говорили насчет свободы, а знаете, у меня это — одна из излюбленных тем. Я столько об этом переговорил с разными людьми. Но, как утверждает один югослав, определенно сказать, что такое свобода, нельзя: свобода для меня — не обязательно свобода для вас. Так что же это тогда?
При этом Отец слегка перевоплотился в британца, подобно тому как Нада, когда волновалась, изображала из себя русскую.
— Свобода, данная законом… или… или добытая в результате революции? — запинаясь проговорил редактор.
— Да, да, кажется, кто-то из отцов-основателей заявлял: «Зачем нам понимать мир? Надо его изменять». Вот именно, сэр. Мы, американцы, изменили мир раз и навсегда, уж тут будьте уверены!
Редактор уставился на Отца. На мгновение воцарилось молчание. Затем мистер Боун любезно произнес:
— Послушайте, Элвуд, это случайно не Томас Джефферсон сказал?