предавшей меня. Как могло исчезнуть ружье? Можете вы объяснить? Что случилось с моим ружьем? У меня даже не хватило ума сохранить от него коробку, я ее сразу же выбросил. Отец сгреб меня в охапку и отнес в дом.
Может, ружье обнаружили соседи и, не желая вмешиваться в это дело, сами от него избавились? А может, кто-то из угрюмых мускулистых работников седар-гроувской фирмы по уходу за газонами нашел ружье и присвоил себе?
Правды я так и не узнал.
Мы переехали из дома № 4500 по проезду Лабиринт в другой дом, который находился за Броуд-Роуд, в самом центре Пуллз-Морэн, примерно такой же большой, но подороже, там потолок в гостиной был в три этажа высотой и вообще это — разговор особый. Что надо переезжать, было понятно. Не только из-за Нады. Еще и потому, что Отца поощрили должностью президента фирмы, которую он скромно принял (фирма производила и производит и по сей день какую-то проволоку, кажется для взрывательного устройства), а после повторного брака он вспоминал все реже и реже о Наде, что неудивительно, пока наконец в один прекрасный день я не решил, что, пожалуй, могу украсть у него те снимки, что миссис Романюк ему отдала, расчувствовавшись в какой-то момент. Словом, я вынул снимки из ящика его письменного стола, а он ни разу так о них и не заговорил, считая, возможно, что его новая жена их уничтожила из ревности к Наде. Она уже и так сослала дорогой гостиный гарнитур Нады куда-то в дальние комнаты и повсюду понавешала свои испанские ковры, сабли, копья, восточные гобелены и дверцы мексиканских часовен.
Не любопытно ли вам узнать, кто стал новой миссис Эверетт? Неделю спустя после моего выхода из больницы я сидел, пребывая в привычном состоянии ступора, на залитой солнцем веранде, водя пальцем в том месте, где проржавевшая сетка разошлась (образовав причудливый шестиугольник), переваривая завтрак в ожидании обеда (после обеда я бы столь же терпеливо сидел в ожидании ужина), как вдруг домой в неурочный час, в одиннадцать утра, заявился Отец, а с ним Мейвис Гризелл в превосходном новом демисезонном костюме, сияя тускло-золотистыми побрякушками, позвякивавшими на ходу.
— Ричард! — воскликнул Отец. — Мы с Мейвис кое-что должны тебе сообщить.
Я заметил на пальце у Мейвис бриллиант такой величины, что вы бы, читатели мои, просто ахнули, я же присмирел в благоговении перед таким бриллиантом, а также от сознания, что Надин бриллиант ни в какое сравнение с этим идти не мог. По-моему, мое молчание Отцу не понравилось. Он отвел Мейвис к машине, а затем, широко шагая, возвратился ко мне — крупный, с некоторым брюшком, но все еще привлекательный мужчина, и я в удивлении уставился на него, будто бы увидел в первый раз. Он подошел прямо ко мне и проговорил:
— Ну вот что, гаденыш, полоумный неврастеник, я раз и навсегда хочу покончить с этим дерьмом! Мейвис будет тебе второй матерью, а не нравится, убирайся к черту! Я уже сыт по горло этой жизнью в шкуре папаши-слюнтяя! Мне надоело улыбаться через силу, терпеть, как вы оба, ты и твоя мамаша, измываетесь надо мной, и с этого дня все пойдет по-другому. Покончили с вечно довольным и всепрощающим папочкой Элвудом, теперь я твой отец, которого ты обязан уважать, парень, иначе ты у меня схлопочешь, и я не посмотрю на то, что ты мал, и на то, что ты псих!
И я признал, наконец, настоящего своего Отца в том оравшем на меня, таком знакомом человеке.
Вы правы, последовала целая вереница психиатров. Это Отец устроил для меня или вопреки мне. Моим самым любимым стал доктор Сэскэтун; он ласково объяснил мне, что я сильно, прямо непомерно обожал свою мать и потому никак не могу согласиться, будто ее мог убить кто-то другой, кроме меня. Обычная мания, заверил он меня. Бедный маленький маньяк! Я захотел стать убийцей своей матери только потому, что стремился создать неразрывную связь между ней и мною, связь, которую никто не в силах преодолеть, даже мой Отец.
— У тебя крайне неоднозначное, я бы даже сказал, несколько негативное отношение к собственному отцу, — говорил мне доктор Сэскэтун.
— Доктор Сэскэтун! — говорил ему я, и зубы у меня, казалось, вот-вот сведет судорогой. — Доктор Сэскэтун, вам не понять, что такое чувствовать себя свободным и живущим, когда все для тебя кончено… нет, пожалуйста, не перебивайте меня!.. — Я плакал, конвульсивно подрагивая. — Никто никогда не дает мне сказать, я хочу сказать, что… что нет ничего страшней, чем совершить преступление и при этом остаться на свободе! Нет ничего страшней быть преступником и не понести наказания. Доктор Сэскэтун…
А он все твердил:
— Ричард, позволь мне с тобой не согласиться. Галлюцинации столь же правдоподобны, как и сама жизнь, и я отдаю должное всему тому, что ты говоришь. Я понимаю, ты страдаешь так же глубоко, как если бы ты и в самом деле убил свою мать.
Поэтому в конце концов я вообще перестал что-либо говорить.
23…
Так как бредить и рыдать я прекратил, я остался в Нормальном Мире. Несколько лет тому назад вы могли бы встретить меня сидящим бесцельно на скамейке с печальным видом. Я даже перестал чего-то ждать. Тихий мальчик-очкарик превращался в тихого подростка-очкарика (весьма далекого от взмокших от радости подростков, вереницей устремившихся за дудочкой доктора Магджеридж!). Я двигался через годы в полусне, я поглощал пищу во сне, поглощал пищу во время прогулки, потому что внутри образовалась странная пустота, которую необходимо было чем-то заполнять, — хотя, не обращайте внимания, все это не более чем сантименты!
И вот я доживаю последние минуты моего пожизненного приговора быть свободным, а за окном — что там? — играют какие-то дети. Впрочем, на детей они не похожи; их движения резки и грубы, когда они бросают или ловят мяч; один из них курит сигарету, а тот, что побольше, то и дело норовит стукнуть кого- нибудь то по плечу, то по спине — вон, опять дерется, мерзавец этакий! А ведь в городе весна! Пододвигаю к себе несколько жестянок, берусь за консервный нож. Пора начинать… Я не говорил вам, что в шестнадцать лет ушел из дома, и никто об этом не жалел, и что Отец присылает мне пособие, достаточно щедрое, чтобы позволить мне набить желудок? Взгляните, какая огромная жестянка с абрикосами! Ею лошадь накормить можно. Да, мой милый суровый Отец предстал передо мной после одиннадцатилетней маскировки таким, каков он есть. Но под конец я обрел настоящего отца, и разве это не то, к чему мы все тяготеем — встретить истинное лицом к лицу? Я обрел свою истинную мать или один из ее истинных образов в виде девушки по имени Нэнси Романюк (и она моложе меня теперешнего), и, разумеется, здесь, в моей комнате, у меня много ее рассказов, все, что я смог раздобыть. Я их читаю и перечитываю, и порой мне кажется, что я уже совсем близко подошел к… к чему-то, сам не знаю, к чему.
Что же до Бога — обрел ли я Бога через страдание и покаяние? Вовсе нет. Боюсь, что нет. Бог явился мне однажды во сне под личиной Отца, как всегда шумного, с его похлопываниями по спине, только рука оказалась тяжелее, чем я ожидал. Вот она — тайна того, кто хлопает по спине, — он не хлопает, он забивает до смерти. Читая книги, я набрел на одно высказывание Фрейда: представление каждого человека о Боге основано на подсознательном представлении о собственном отце. Что ж, значит, в качестве Бога мне навязан этот развязный жизнерадостный садист, и к черту все это!
Передо мной восемь бананов, покрытых коричневыми пятнами, и значит, самая пора их употребить. Сейчас вы отвернетесь, и я начну. Ах, эта банановая нежность, эта твердыня хрупкой арахисовой оболочки, эта уступчивая и прохладная святость салата! У меня есть соусы и есть варенье, я полью ими вот эти ломтики хлеба и эти зачерствелые булочки, — пусть зачерствелые, неважно. На этом можно и закончить мои воспоминания. Сейчас я отпущу вас. Моя писательская карьера подходит к концу, а времени просмотреть, что я написал, у меня нет. Пусть остается так, как есть. Меня сносит волной исполинского голода. Одного прошу — силы, чтобы заполнить всю пустоту внутри, забить ее раз и навсегда!
И еще остается мне жестокое утешение при мысли: что бы я ни сотворил, до какой бы деградации и порока, идиотизма и роковых ошибок, и слабоумных вывертов, до какого бы жуткого преступления я ни дошел, все это было продиктовано свободным выбором свободного человека. И это, читатели мои, мое