Метель разгуливала вовсю. Ветер подхватывал снег, завинчивал белыми столбами, и столбы шарахались средь улицы, расшибались о заплоты, белой пылью уносились в темень переулков. Обмерзшие окна домов оранжевыми лафтаками сквозили сквозь снежную кутерьму. Ветер затолкал Котьку за угол дома, и он прижался спиной к толстенному тополю. Решил в затишке подождать. Все равно кино, наверное, кончилось и народ начнет разбегаться по избам. За стволом не дуло, не секло снегом. Спиной чувствуя бугристую кору тополя, вспомнил, как стоял тут осенью, совсем недавно, а кажется, давным-давно.
В тот день буханье оркестра свалилось с горы на берег протоки, насторожило рыбачивших парнишек. Они тянули шеи и удивленными глазами бегали по угору. Кто-то свистнул, и все дружно сорвались с мест. Пузыря рубашонками, обгоняя друг друга, веселой стайкой ворвались в поселок. Народу, все больше женщин, высыпало на главную улицу непривычно много. В мирные-то дни духовая музыка была в диковину, а теперь… И хлынул народ узнать, по какому случаю торжество. Кто кричал: «Конец войне!» Кто: «Перемирие!» Другие, наоборот: «Американцы второй фронт открыли!»
Гром оркестра наплывал, глушил выкрики. Подскочил Ванька Удодов, проорал в самое ухо:
— Ты понял цё?.. Сталин вызвал Гитлера на кулачки, чтоб кто кого, и баста! Да ка-а-ак вглиздил в косицу! И уби-и-ил!! А фрицы струхнули без хюрера и в Германию упендюрили! Моряки в город идут, парад будет!
— Ура-а! — вопил Котька, глядя на дорогу, что вела с базы КАФ[1] в их поселок, дальше — к товарной станции у железнодорожного моста и еще дальше — в город. Черный поток медленно оплывал с пологой горы. Весело взблескивало, гремело и ухало в голове потока. Красным и сине-белым рябило над бескозырками от развернутых на ветру знамен. Голова колонны — по шестеро в ряд — уже шагала поселковой улицей, а хвост ее все еще был откинут за гору.
Матросы шли в бушлатах, винтовки несли дулами вниз, широкие клеши мели дорогу, ленты бескозырок траурными концами захлестывали суровые лица. Нестройный их хор вторил оркестру:
яростно требовали матросы. Сквозь многоголосый рев еле-еле пробивались испуганные охи мощного барабана.
На забор за спиной Котьки взлетел радужноперый петух Матрены Скоровой, соседки Костроминых, отчаянный горлопан и топтун. Ошалело дергая выщипанной шеей, он широко распахивал желтый клюв, но крика его не было слышно, только маячил острый язычок да от натуги накатывали на глаза голубые веки.
Над колонной неподвижно висела красноватая пыль, над ней далеко и редко стыли в тихом осеннем небе серебристо-зеленые колбасы аэростатов. Даже голуби не кувыркались над поселком, а стайки воробьев серыми комочками жались по карнизам. Впереди оркестра метался вислоухий неместный щенок, потом отпрыгнул на обочину, сел на обрубленный хвост и вытянул вверх беззвучную морду.
— Глянь! — подтолкнул Ванька. — Вика с теткой идет!
Вальховская семенила сбоку колонны, ухватив рукой полу бушлата молоденького матроса. На одном плече матрос нес винтовку, на другом висела гитара. Это был Володя, сын Марины Львовны, год назад призванный на службу. Вика приехала недавно и видела двоюродного брата впервые. Она забегала так, чтоб рассмотреть его получше, что-то кричала ему. Володя растерянно улыбался сестре, мягонько отдирал руку матери о полы бушлата, сам косился на политрука. Тот бежал вдоль колонны, отсекая от уставной стены черных бушлатов женские душегрейки, платки, береты. Внезапно оркестр смолк, и голос политрука, настроенный на перекрик грома, прозвучал пронзительно-строго: «…оинская часть вам не табор!»
Политрук несся в хвост колонны, то и дело отмахивая за спину новенькую планшетку. Она упрямо сползала вперед, била его по коленкам. Низко подвешенный сзади наган болтался за ним на отлете. Политрук устал, из-под фуражки с золотым крабом тек по лбу пот, топил озабоченные непорядком глаза.
— Граждане! — призывал он. — Военнослужащие напишут вам с места! Какие разговоры в походном строю, не положено!
Разваливая по сторонам клубы пыли, сбоку колонны юркнула черная «эмка», остановилась. Пожилой моряк с лесенкой золотых шевронов на рукаве кителя крикнул:
— Младший политрук! — И подбежавшему политруку тихо, вразумляюще: — Ну что вы так-то? База и поселок соседствуют, вот и завели невест, жен, вот и провожают, и правильно делают. По жизни все правильно, поняли?
Усталый политрук козырнул, проводил «эмку» повеселевшими глазами, улыбнулся и сразу стал как все тут — свой, дорогой. Почувствовав перемену к нему в настроении окружающих, голосом, освобожденным от уставных нот, разрешил:
— Провожай, но не втискивайся в строй, гражданочки! — И, чуть построжав: — Ждите со скорой победой! Папаши, не посрамим ваших заслуженных седин!
И зашагал широко и вольно в ногу с колонной.
Рядом с Котькой, под тополем, скопилось много народа. Старухи крестили проходящие враскачку шеренги, деды курили, хмуро глядели из-под козырьков кепок, будто оценивали или сравнивали войско с тем, другим, давним, в котором сами, шагали вот так же когда-то. Приписная к военкоматам молодежь перемигивалась, подталкивала друг друга локтями. Уже не было разговоров о конце войны, о параде. Они поначалу выплеснулись, ликуя, но быстро сникли и завяли, как вянет трава, выползшая не в пору по ранней весне, по неверному еще теплу.
Но скоро хвост колонны пропылил поселком, втягиваясь на исполосованную рельсами, пропахшую мазутом и освистанную паровозами сортировочную. Котька сунул удочки под крыльцо, влетел в пустую избу, плюхнул связку чебаков в тазик с водой и бросился догонять мальчишечью ораву. Парнишки пристраивались к матросам, усердно подбирали ногу, кое-кто форсил в бескозырке. Матросы на ходу набрасывали их на выгоревшие от солнца головы ребятни, тешили их, как бы приравнивая к себе.
Бригада рассаживалась по теплушкам. Вдоль вагонов бегали, хлопая клешами, плечистые военморы, на манер революционных моряков перепоясанные пулеметными лентами. Из вагона-камбуза кок в белом колпаке и переднике раздавал старшинам луженые бачки.
— За обедом на следующей станции, — каждому наказывал он и бросал в бачок поварешку.
Сновали улыбчивые медсестры в синих беретах на кудряшках, в облегающих, будто приутюженных к телу, юбках и синих форменках. Сбоку у них болтались тугие брезентовые сумки с кровавыми крестами в белом круге. Огромный старшина с нашивками комендора выкрикивал из теплушки:
— Первая вахта Лунева!.. Где Лунев?
— На якоре Лунев!
— У него на шее подружка сохнет!
Матросы смеялись. Комендор сдвинул бескозырку с огненного чуба на печальные глаза:
— Добро?. Подменяет вахта Климшина. Где Климшин?
— Есть!..
С крыши вагона заиграл горнист. Ребятишки пялили на него завистливые глаза, шушукались. Юнга- горнист был одного с ними возраста, но шел со взрослыми на настоящую войну в ладно подогнанной форме, с маленькой кобурой на флотском ремне. Он был для них мечтой недосягаемой, героем был.
Увидев в толпе Котьку, Ванька Удодов пробрался к нему, заорал, растягивая ворот рубахи:
— Вида-ал?
Заветная, сине-белыми полосами скалилась из прорехи флотская тельняшка. Удод успел, выцыганил ее у кого-то, напялил и ошалел от счастья. Откуда-то вывернулся тщедушный Вася Ходя и тоже завистливо вытаращился на полоски.
— Не чухайтесь, ребя! — Удод притянул их головы к себе. — У кого дома водка есть или какая бражка — тащите. Флотские за четушку ремень с бляхой отвалят или тельняху. Беги, Ходя, не стой. От