сунешься — скидай штаны. Нет, это успеется. Пока надо назад к клубу сбегать, Вику встретить. Не отшивала она, сам убежал, а зачем? Или сперва домой заглянуть, отчитаться, раз такое затевается — охота?
Пока размышлял, от клуба донесся смех и визг девчачий. Кто-то шибко бежал по дороге, будто гонятся за ним. Котька решил заглянуть домой. Будь что будет, а выяснить у отца надо — возьмет на охоту или нет. И сразу назад, к клубу, Вику встречать.
Уже в сенцах уловил ухом частый перехруст снега, чуть отпахнул дверь, глянуть — кто там частит, а хруст оборвался у крыльца, и замерла тоненькая фигурка. У Котьки в груди бухнуло — Вика! Ногу на ступеньку поставила, но не решилась в дом зайти, отбежала на середину улицы, шею тянет, в окне кого-то выглядывает.
— Вика! — Котька выскочил на крыльцо. — Я сейчас бы к тебе прибежал, мне только узнать, понимаешь?
Она порхнула по ступеням, схватила его за руку, стащила вниз.
— Ко-отька, — она укоризненно покачала головой. — Ну зачем же, зачем ты ушел, да еще крадучись? Ведь обещал провожать. Сегодня так хорошо было. Я как хотела, чтоб хорошее подольше не кончалось, а ты все испортил.
Вика склонила голову. Она держала Котьку за руку, возила носком валенка по снегу. Концы белого полушалка перехлестнули ее грудь и были по-детски завязаны на спине.
— Прости меня, — попросил он. — Я оробел, да еще ребята смеялись. Толкали. Но ты меня научи, все равно научи! Как вернусь, сразу пойдем на танцы, вот увидишь. Мы на охоту уезжаем.
— Ой, а надолго?
— На все каникулы, — сказал он уверенно.
— Очень надолго, — вздохнула Вика и отвернула голову в тень, падающую от дома. Котьке показалось, что она плачет. Он развернул Вику лицом к себе, но ничего такого не заметил: полушалок утаил ее бледное лицо, как в гнездышке, и только кедровыми орешками темнели глаза.
3
На охоту отправлялись перед Новым, тысяча девятьсот сорок вторым годом. Котька ныл и канючил до тех пор, пока Осип Иванович не сдался, пообещал взять с собой, более того — переговорил с директором школы, уладил и это дело — отпустили Котьку до начала каникул: учится хорошо, поведения нормального, а что пропустит по программе — наверстает.
Радости Котькиной не было предела: поездка в сопки, одноствольное ружье двадцатого калибра, тугой патронташ, набитый латунными гильзами, охотничьи лыжи — короткие, подбитые седым камусом, и почти месяц не ходить в школу, заниматься настоящим мужским делом.
Выезжали из поселка потемну, чтобы не дай бог кто-нибудь увидел, — удачи не будет. Филипп Семенович укладывал в передок саней промысловый скарб, а Осип Иванович устилал сани толстым слоем соломы — для дальней дороги. Ванька с Котькой уселись в самый передок, плотно друг к другу. Пора бы и трогать, но мужики свернули по цигарке, курили на ветру, расчерчивая утреннюю сутемь красными искрами. Ульяна Григорьевна в короткой курмушке стояла на крыльце, терпеливо ожидая конца перекура.
Мужики затоптали окурки, сели в сани. Дымокур разобрал вожжи, но, прежде чем стронуть лошадь, неуклюже развернулся в своей огромной дохе к Осипу Ивановичу, дескать, говори, что положено, жене напоследок.
— Ну, бывай, мать, а мы, стало быть, поехали, — Осип Иванович начал подбивать сено под бока, не зная, что еще говорить, этим самым вынуждая Дымокура понужнуть кобылу, но Филипп Семенович без напутственного слова не трогал, хотя знал — все у Костроминых переговорено на сто рядов за ночь, за ни свет-зарю. Обычай держал твердо.
— Поезжайте, мужики, с богом, — голосом, будто морозом прихваченным, с поклоном, пожелала Ульяна Григорьевна. — Ни следа вам на путике не видать, ни платочка козьего. Трогайте, эвон уж кичиги где, светать скоро учнет.
Пожелала по доброму старому поверью. Вроде бы все теперь, можно ехать. Филипп Семенович хлопнул вожжами, мокро зачмокал губами: «Мно-о! Мно-о!» Закуржавевшая лошадь переступила мохнатыми ногами, напряглась, с трудом сдернула с места прихваченные морозом полозья, сани хрустнули всеми суставами, покатили.
Сонный поселок проскочили ходко, никого не встретив по пути. Даже собаки, отпрыгав и отлаяв ночь, спали в своих будках, закупоренные предрассветной студью. Только с дальнего края поселка долетал гул фабрики, работающей в третью смену. Слышались взвизги циркулярных пил, гукали паровозики- кукушки, хрипел стравливаемый пар. На спуске Дымокур чуть не вывалил всех из саней. Они раскатились на скользком взвозе, пошли боком, даже кобылу развернуло поперек дороги, перекосило оглоблями хомут и выперло ей на уши. Мужики отматюгались, поправили упряжь, и скоро поселок с блеснувшими тут и там первыми огоньками исчез из виду.
Ванька с Котькой затевали тычки, жеребятились от радости. Утренние звезды светили ярко, глаза покалывало от их льдистых лучей. Над рекой тянул устойчивый хиус, вымораживая все живое. Когда с утробным гулом лопался лед, казалось — сани ухают вниз, становилось жутко, и оттого ребячья возня начиналась с удвоенной силой. На них не покрикивали, пусть греются. Правил Осип Иванович. Он обмотал лицо шарфом, голову утянул в поднятый раструбом воротник тулупа. Филипп Семенович отвернулся к ветру спиной, колдовал над кисетом и почем зря костерил враз задубевшие пальцы.
— Хорошо-о! — бодрился Осип Иванович. — В эдакий мороз коза в суметах днюет. Больших переходов не делает, по орешникам лежит.
С рассветом свернули с наезженной дороги на речушку и погнали по наледи вверх к истоку. Показалось солнце, и мороз напрягся. Пар изо рта Осипа Ивановича вылетал тугим комочком, сыпался на тулуп белой пылью. Но солнце оторвалось от сопок, тяжело поползло в небо, и сразу стих хиус, начал сдавать мороз. В искрометном пространстве стало не различить, где кончаются берега речушки и начинается тайга: все горело, переливалось в глазах, слепило.
С потеплением начала появляться живность. Теперь не одинокая лошадка тащила обмерзшие сани. Сорока увязалась за ними, летела, вздымаясь и опадая обочь дороги, трещала на всю вселенную: «Едут страсти-мордасти, берегись, берегись!» В убеленных распадках безымянных ключей на березах черными шапками висели тетерева. Подвернуть к ним на санях на верный выстрел можно было, но мужики не рискнули — в торосах полозья искрошишь, кончится охота, не начавшись. А пешего тетерев не подпустит на сто шагов.
В этом, казалось совершенно безлюдном, пространстве совсем неожиданно для Котьки навстречу попался обоз из пяти огромных стогов. Навьюченные таежным сеном возы громоздились высоко в небо, придавленные тяжелыми бастригами. Тетивой гудели напряженные веревки. Возы тянули битюги — привозные коняги, раньше не водившиеся в этих краях, — каждый из-под Ильи Муромца, след шапкой не накроешь.
Встречные сделали остановку. Возчики и Дымокур с Осипом Ивановичем сбились в кучку покурить, перекинуться новостями. Выползли на свет белый и Ванька с Котькой, ноги размяли.
И снова дорога. Хрупает снег под копытами, летят спрессованные лепехи, шлеп-шлеп — хлопает лошадку по ляжкам обвисшая шлея, подгоняет. Совсем близко к верховью дорогу перебежали волки. Похожие издали на собак, тянулись они след в след, опустив угрюмые морды. Лишь на секунду замерла их цепочка на белой наледи, а уж вожак сердито отмахнул треугольной головой и трусцой повел стаю дальше, к заснеженным пихтачам на гриве распадка.
— Серьезные зверюги, язви их. Тоже охотники, — глядя с уважением в их сторону из-под лакированного козырька, проговорил Дымокур. — Не сидится в морозяку, ротозеев рыщут. Попадись-ка им сейчас! Хо! С ичигами, с тулупами схарчат.
— Ноги кормят, — поддержал Осип Иванович, и Котьке стало смешно: какие ноги? Которые они едят с ичигами? Дымокур повернулся на его хихиканье, уставился ослезненным глазом. Осуждал.