в руках узловатые бабушкины пальцы, снова спорить с дедом о провале компартии, о том, как меняется и куда катится их предместье, о мамашах, которые больше не занимаются детьми, а бегают по ночным клубам, накачиваясь экстази, о папашах, которые извергают свое семя и бесследно исчезают, о подростках, которые болтаются по городу, отвечая на нехватку любви наркоманией и насилием. «Нам хотят внушить, что всему виной плохая организация досуга. Это уже ни в какие ворота не лезет! У них вся жизнь — один сплошной досуг. А что их действительно угнетает, так это постоянные неудачи, невыполненные обещания и антимолодежный расизм; они сами мучаются и других мучают».
Бабушка Мата всегда защищала Касси и его друзей. Помогала Зине, молодой марокканке из коммуны Баньё, организовать центр интеграции для арабских девушек. Ходила туда по утрам три раза в неделю, обучала их грамоте и шитью. «Я учусь их понимать, когда подрубаю с ними ткань. Делать стежки не страшно, и возникает доверие. Потом уже можно переходить к письму, к чтению, к кулинарии и даже, ты удивишься, к сексуальному воспитанию… Я брала из твоих денег на нужды этого центра. Я знала, что ты согласишься. Понимаешь, Рафа мой милый, мать — это основа всего. Когда с матерью все в порядке, и дети в порядке. Нельзя бороться с преступностью, не работая с матерями».
Она была все такой же пылкой, поносила мужей, не пускающих жен в центр, старших братьев, отбирающих у сестер книжки, политиков правого толка, политиков левого толка, воцарившийся повсюду материализм, упадок настоящей культуры… Рафа слушал ее и радовался. Покуда бабушка Мата кипятится, она жива.
Дядя и тетя Клары жили все там же, на четвертом этаже, и каждая встреча с ними в подъезде, в супермаркете или в кафе была для него как нож острый. Дядя играл на скачках, попивая «блан-касси»[31], тетка помечала номера на лотерейных билетах. Он никогда с ними не разговаривал. Они ходили вокруг него кругами, пытаясь завести беседу: он теперь был знаменитостью, про него писали в газетах. Мог бы нарисовать им что-нибудь на коробке от пикона[32] или на обороте конверта. Рафа не желал их знать. Эта парочка никогда ему не нравилась. От них несло трусостью и угодливостью. И с годами они становились все трусливей, все угодливей. Да уж, они не прятали свою душу за семью замками, как Дориан Грей! На их лицах ясно читались пошлые грешки, мелкие, грязные и постыдные сделки с совестью. Порой Рафе, когда он их видел, хотелось все простить Кларе.
Клара не выходила у него из головы. В Монруже о ней напоминало все. Кинотеатр, который собирались сносить и где они… Когда это было? Они впервые одни в темном зале. 1977 год. Да, верно. Он точно вспомнил. Если хочешь забыть, сперва нужно заставить себя вспоминать. Чтобы убить воспоминания, одно за другим. Скрупулезно и безжалостно. Тяжелый выдался год, все, кого он любил, умирали один за другим. Точно сговорились: Набоков, Джеймс Кейн[33], Роберто Росселлини[34], Гручо Маркс[35] , Чарли Чаплин. Дохли как мухи. В тот вечер они впервые пошли куда-то одни, без остальной банды, пришлось постараться, чтобы отлипли, он сказал себе, что даже если она потом не останется у него на ночь, то и ладно, ничего. Он вел себя почти робко, неуклюже. Так и сяк поворачивал свою руку в ее ладошке, набирался храбрости, чтобы уговорить ее перелезть через его балкончик на первом этаже. И все- таки набрался, добился своего в тот вечер.
А на этот раз он должен с ней поговорить.
Должен рассказать, как однажды вечером… месяц назад или около того… он уже не помнит… С тех пор он больше не живет. День за днем сидит, ничего не делает и боится… Тем вечером он был дома. Чистил зубы. Смотрел на кровь в раковине. Надо аккуратней орудовать щеткой. «Вы себе все зубы сотрете», — предостерегал его дантист. Тогда он стал чистить зубы левой рукой, и десны больше не кровоточили. Самое обычное дело — почистить зубы, привести себя в порядок и взяться за кисти. Он стрижет ногти, чистит зубы, варит крепкий кофе. И тут врывается Касси и выпаливает единым духом: «Дорогуша! Ну, ты же знаешь Дорогушу… У нее СПИД, старик… Она долго не протянет. Мужик ее проболтался. А в отместку за то, что мы все через нее прошли, она этот подарочек раздает направо и налево… Ты ходил к ней последнее время?». С Дорогушей спали все подряд. Когда она два года назад вернулась в коммуну, никто не мог понять зачем. Ведь переехала в Париж, выучилась на косметичку и работала в «Ритце». Местные мальчишки рассказывали, что она в неделю получала больше, чем учитель за месяц! Все решили, что ее уволили из-за дурного характера.
То, что сказал Касси, ему не понравилось. Совсем не понравилось. Сперва его просто оглушило. Страх пришел потом, душный страх, он не рассеивается после бессонной ночи перед холстом, а, наоборот, сгущается и занимает собой все пространство. Он старался расслабиться, взять себя в руки. Без паники, Рафа, только без паники. Крутил головой, слушал, как хрустят позвонки. Потом пошел и почистил зубы. Левой рукой. К Дорогуше он время от времени захаживал. Он к ней привязан, она позволяет ему засыпать, положив голову ей на плечо. Они никогда не разговаривают. И так все друг о друге знают. Она никогда ни о чем не спрашивает. После слов Касси он несколько дней пытался с ней связаться. Много раз звонил. Ходил к ней домой. Никак не мог поверить, что это правда. Но она исчезла. Соседи захлопывали двери у него перед носом, а в парикмахерской, где она работала, сказали, что она уехала, и скатертью дорога! Таких девиц тринадцать на дюжину! Он вернулся домой в ужасе.
А потом позвонила Клара. И внезапно все стало просто и понятно: именно с ней он должен поговорить в первую очередь. Любовь — это когда другой может понять все. Когда самые невероятные вещи воспринимаются как должное. Она может сделать со мной все. ВСЕ. Я по-прежнему люблю ее. Да, я мстил ей, но я ее люблю. Я всех их отымел после нее. Всех, кого хотел. Но ни одна из них, даже самая красивая, самая соблазнительная, не сумела ни на грамм уменьшить мою любовь к ней.
Их первая встреча после разрыва случилась по инициативе Клары. Она заявилась на вернисаж. Со своей большой сумкой, стукавшейся о бедро. Встала как вкопанная перед его последней картиной. РАФА МАТА, 92. Он всегда ставил крупную подпись черной-пречерной тушью. На переднем плане его последней картины белело женское тело, обнаженное, ждущее любви женское тело, тело Клары. Она вернулась к нему в живопись помимо его воли. А в глубине картины он написал себя, совсем маленького. В самом углу мастерской. Она стояла не шелохнувшись, а вокруг восторженно кудахтали гости с бокалами шампанского в руках. «Какая мощь! Какие краски! Вы заметили, как он использует диагональ в своих полотнах? Ну как же, взгляните, диагональ устремлена в бесконечность, в безнадежность…» Она не желала слушать, просто смотрела. Не двигаясь с места, безвольно уронив руки, всем существом тянулась к картине. В мини-юбке, в туфлях на танкетке, в вытертой джинсовой курточке, не прикрывающей круглый крепкий зад, и он пошел к ней сквозь толпу, не сводя глаз с ее затылка, не в силах остановиться. Подошел сзади и взял ее за руку. Не сразу. Просунул руку в ее ладонь. Сначала пальцы ее были сжаты, и он разгибал их один за другим, не двигаясь, не подходя слишком близко. Разжимал один палец, придерживал его, потом брался за следующий — и наконец почувствовал, как ее рука расслабилась. И тогда резко и сильно стиснул ее руку в своей, не давая пошевелиться.
Они ушли вместе. Не проронив ни слова. Молча. Только он, она и большая сумка, болтавшаяся между ними. В Монруж вернулись пешком. Она едва ковыляла на своих танкетках. Ему было наплевать. Он вел ее домой.
Но было слишком поздно.
Между ними поселился страх, страх перед другим, страх, что другой предаст. Напрасно они ласкали друг друга, спали в обнимку, напрасно она стонала от наслаждения, когда он касался ее груди или проводил рукой между ног, напрасно она спрашивала его: «Почему? Почему так сильно, так ярко? Почему даже сильнее, чем тогда?». Он не отвечал. Прижимал ее к себе и шептал: «Молчи… молчи». Он не хотел снова утонуть в словах — и знал почему. Знал, что боль удесятеряет наслаждение. Боль от того, что они расстались, от того, что она предала, от того, что четыре года, целых четыре года они жили, не видя друг друга, не слыша друг друга, не касаясь друг друга, не дыша друг другом. Они несли в себе эту боль, как открытую рану, и стоило им коснуться друг друга, боль оживала.
Он больше не хотел говорить. Не хотел объяснять. Осторожничал. И тогда она решила никогда не оставлять его одного. Ни на минуту. Часами смотрела, как он рисует — тихая, послушная. Нежная. Такая нежная… Ему не нравился ее покорный взгляд. Она не нравилась ему такая, униженная, просящая. Это было неестественно. Раньше в ней всегда был вызов, а теперь изо всех пор сочился страх. Страх, что первородный грех вернется и все полетит к черту. К тому и шло: она напоминала ему о своем грехе. Несла