за рамки естественных, здоровых потребностей, тяжёл, изнурителен, а главное, бессмыслен. Спортивная жизнь, где всё подчинено единственному — результату, жестока, как всякий диктат, как скрип бутс по гравию, как судорога в ноге, как хриплый, грубый смех спортсменки после забега. «Мышцы, — подумал Саша, — слишком унизительная цена за знакомство с миром, за барахлишко…» Он продолжал тренироваться, но как сам хотел. Тренер утратил к нему интерес. Из спортшколы Саша вышел всего лишь разрядником.
Привычка к ежедневным физическим упражнениям осталась. Они, а также последующий холодный душ давали весьма ценимое Сашей ощущение мышечной радости, какое способствовало уверенности в себе, спокойствию. Через эту радость Саша обретал силу перед непредсказуемой жизнью. Он знал: стоит только перестать, это тоже войдёт в привычку и уже обычными станут: неуверенность, суетливость, постоянный испуг. Если не хотелось, он делал упражнения через силу. Он делал их и собирался принимать холодный душ даже сейчас, за сорок минут до начала выпускного вечера.
Холодные тонкие струи обожгли кожу. Саша закрыл глаза. По лицу бежала вода. Странные мысли шли в голову, пока он стоял под душем. Например, что в мире много радостей человеку отпускается просто так, в силу лишь того, что он существует. Солнечный свет, свежий ветер, лесной шум или вот этот холодный душ после физических упражнений. Наверное, есть разные уровни свободы, вполне можно довольствоваться низшим. Саша уже видел себя, живущего в лесу, питающегося плодами широко раскинувшейся земли. Не обязательно карабкаться в высший жертвенный слой. Тебя уничтожат во имя существующего порядка. Или сам, восторжествовав, что, конечно, совершенно исключено, будешь силой утверждать собственное представление о свободе, ковать новые условия. «Наверное, истина посередине, — подумал Саша, некоторые вещи кажутся мне неоспоримыми, а кому-то — попросту несуществующими. Кто-то потешается над тем, что приводит меня в отчаянье. И это хорошо, на этом стоит мир. В идеале. Но есть и другие — невыносимые — весы. Слишком много тяжёлой мерзости на одной чаше, пустого терпения, безгласия на другой».
Саша выключил душ, начал растираться махровым полотенцем. Он решил поступать на исторический факультет. «Я посвящу жизнь сочинению единственного труда — «Истории русского терпения».
Саша подумал, что на определённом этапе жесточайшей деспотии, терпение, перенасытившись страхом, даёт кристаллы величайшей, нерассуждающей любви к деспоту. Противоестественная эта любовь только крепнет от новых жестокостей. Но по мере ослабления деспотии терпение обвально сменяется нетерпением, и чем серьёзнее попытки исправить положение, тем яростнее раскручиваются маховики нетерпения. Одним, не представляющим жизни вне деспотии, ненавистны сами попытки что-то изменить. Другим — медлительность, оглядка, с какими идут изменения. По мнению Саши, Россия всю жизнь не могла вырваться из заколдованного круга, металась между двумя крайностями — хаосом и деспотией. Выпадали ей и весьма продолжительные времена, когда власть была слаба, чтобы учредить деспотию, однако достаточно сильна, чтобы придушить нетерпение. То были периоды деспотического хаоса. Саша подумал, что вряд ли его рассуждения понравятся будущим экзаменаторам, но с недавних пор это мало его волновало. Ему было семнадцать. Позади были десять школьных лет. Впереди — выпускной вечер. Он был свеж, энергичен, полон сил, мыслей и надежд. Он пел, вытираясь полотенцем.
Затягивая на рубашке кретинский галстук, почему-то им было велено явиться непременно в белой рубашке и при галстуке, Саша вспомнил, как растерялся, когда Надя вдруг попросила его достать ей летние джинсы.
«Неужели знает, что шью? — удивился он. — Но откуда?» «Если не можешь, сразу скажи, — не укрылось от Нади его замешательство, — куплю у спекулянтов. Сволочи, сами шьют, а выдают за фирменные! И ведь так наловчились, не отличишь!»
Саша хотел немедленно сознаться, что он как раз такая наловчившаяся сволочь. Он всегда предпочитал говорить правду. Сказать правду бывает трудно. Зато потом легко. Ложь можно сравнить со зданием, которое приходится вести ввысь, нижние этажи рушатся под тяжестью верхних, приходится всё время держать глаза на потолке, но тем не менее обвал всегда застаёт врасплох. Саша не видел смысла делать тайну из шитья, но Надины глаза блистали праведным гневом, момент был не очень подходящим. Да, наверное, она бы и не поверила. «Какого цвета?» — спросил Саша. «Даже цвет можно выбрать?» — с подозрением посмотрела на него Надя. Саша улыбнулся. Теперь надо было доказать, что он не фарцовщик.
Надо думать, Надю, как и остальных, раздражало, что джинсы нельзя пойти и купить в магазине, что каким-то проходимцам (ещё пойди найди их!) надо платить за них непомерную цену, что она вынуждена говорить об этом с человеком, с которым, как надеялся Саша, ей было приятнее вести иные разговоры. «Ну, скажем, бежевые», — недовольно произнесла Надя.
Саша недавно по случаю приобрёл в комиссионном магазине десятиметровый отрез итальянского хлопчатобумажного материала, который при желании можно было считать бежевым. Точнее в комиссионном-то, конечно, ничего подходящего не было, к тому же его закрывали на обед. От приёмщицы, ругаясь, вышла женщина. Она не хотела ждать час, желала немедленно сдать этот самый отрез. Приёмщице было плевать. «Сколько хотите?» — быстро спросил Саша. Женщина просила недорого. Приёмщица зря кобенилась. Саша тут же отсчитал деньги. Но так редко везло.
«А… какой размер, рост?» Саша подумал, что хорошо бы обмерить Надю, опять пожалел, что не сознался ей, что шьёт. «Вообще-то я нашу сорок шестой…» Саша скользнул взглядом по её бёдрам. Надя льстила себе. Ей был в самый раз сорок восьмой.
«Хорошо, — сказал Саша, — на следующей неделе». «Сколько они возьмут?» — спросила Надя. «Ну, я думаю… — по тому, как застыла улыбка на её лице, Саша понял, что вопрос ей далеко не безразличен. Да и кому он безразличен? — Я думаю, это будет мой подарок тебе, — засмеялся Саша, — в конце концов, могу я сделать тебе подарок по случаю окончания школы?» — «Подарок?» — Надя растерялась, потом от полноты чувств поцеловала его в щёку. Настроение у неё сразу улучшилось.
Саша подумал, хорошо бы ему и надеть их на неё, но прогнал эту мысль. Надя этого не заслуживала. Слишком много было в ней человеческого. Слишком давно они знали друг друга и во всё старались вкладывать истинное содержание. Единственно возможным истинным содержанием в данном случае могла быть любовь. Саша не хотел обманывать себя и Надю. Любви не было. Была взаимная симпатия, не больше. Но умышленно сдерживать себя, изображать эдакого брата — в этом было что-то ущербное, скопцовское.
Помнится, как-то у них был об этом разговор с Костей. «Мы упустили момент, — сказал тогда Костя, — утратили стратегическую инициативу. Но ничего. Всё движется по кругу. Она смышлёная девочка, из ранних. Сама выберет. Если, конечно, захочет».
«Сама выберет», — подумал Саша, прощаясь во дворе с Надей, чтобы через час встретиться с ней на выпускном вечере.
…Костя сдал последний экзамен одним из первых. Весь день ему мучительно было нечего делать. С Сашей он разминулся. Во всяком случае, когда Костя вышел из класса, Саша ещё не приходил на экзамен. Надя, наверное, пошла в парикмахерскую делать причёску. Костю, правда, звали с собой Тарасенков и Зотов, но он отказался. Они шли пить. Костя не видел смысла в том, чтобы напиться до выпускного вечера. Ему хотелось сохранить в памяти этот день, а как сохранишь, если пьян? К тому же вино не всегда хорошо действовало на Костю. Иной раз мысли оставались совершенно ясными, лицо же почему-то горело, глаза воспалялись. Все видели, что Костя пьян, и он видел, что все видят и презирают его. Он являл собой карикатуру на глупого подростка, дорвавшегося до вина. «Хорош я буду на выпускном, — подумал Костя, — с рожей, как факел, с кроличьими глазами…»
Утром, сразу после последнего экзамена, Костя был бодр, жизнь казалась заманчивой, полной надежд. Но вскоре его охватила глубокая грусть. Она не являлась следствием каких-то чрезвычайных причин. Просто Костя был сентиментален, хоть и старался этого не показывать. Жизнь его каждодневно как бы распадалась на десятки маленьких жизней, в каждой из которых заключались рождение, расцвет, угасание и смерть какого-нибудь чувства, мысли, идеи. Это несказанно обогащало существование и в то же время делало его хрупким, призрачным. Что-то постоянно рушилось со звоном, но на стеклянных развалинах немедленно возникал новый хрустальный побег.
Вероятно, то было никчёмное утончение. За слишком пристальным вниманием к частностям теряется