как-то сами пролистнули двадцатипятирублёвки, остановились на червонце. «Как тебе моя пьеса?» — спросил Фёдор Фёдорович, когда вступили в велосипедно-мотоциклетный зал. Возле одного велосипеда тяжко маялись покупатель и продавец. «И этот брак!» — в сердцах швырнул гаечный ключ продавец. «Может, сходим на склад? — предложил покупатель. — Должен же быть хоть один исправный?» Фёдор Фёдорович посмотрел на часы. Он опаздывал на встречу с главным режиссёром какого-то второстепенного польского театра. Фёдор Фёдорович сомневался, что его там поставят. Зато выпьет сегодня режиссёр за его счёт наверняка. «Интересно, — сказал Феликс, — я не знал, что ты такой любитель истории». — «Любитель?» — удивлённо переспросил Фёдор Фёдорович. Сын говорил что-то не то. «Хочу задать тебе один вопрос, — продолжил Феликс, — не обидишься?» — «Ещё не знаю», — почему-то сын вдруг напомнил ему Анну Степановну. Ту тоже хлебом не корми, дай только высказать правду-матку. Не всю, конечно. Без обобщений. И никогда про начальство. «Когда ты писал, — спросил сын, — ты думал, что это наша история? Что в те времена жили те, от кого мы произошли? Мы же все оттуда. Неужели у нас ничего не было?» — «Ты полагаешь, всякую гнусность надо оправдывать? — перебил Фёдор Фёдорович. — Только потому, что это делали не англичане или итальянцы, а наши, исконные? Да что оправдывать? Рабство до середины прошлого века? Возьми любого писателя, мало-мальски толкового деятеля. Всё по ссылкам, по тюрьмам! Чем хвастаться, кроме пространств? Тем, что там в нищете и убожестве живёт сто народов?» — «Оправдывать не надо, — медленно произнёс Феликс. — ну, хоть задуматься, что ли? Люди-то разве виноваты? Жалеть надо, а ты издеваешься. Ты меня оскорбляешь, потому что это мне дорого, мне больно! Другого-то нет. А ты походя, как о чужом. Будто ты вне. Для тебя главное — игра воображения, а не то, что пролились реки крови, слёз. А так, конечно, очень интересно». — «Да не походя я! — воскликнул Фёдор Фёдорович. — Как ты не понимаешь, если со всей серьёзностью к этому — с ума сойдёшь! Не в развитии того, что было себя сохранишь, а в отрицании, отказе! До сих пор лишь на словах отказывались, отрицали, а на деле как стояли на насилии, так и стоим! И не что-то сверхъестественное имеем сейчас, а что логически вытекло! Некого, кроме себя, винить. Как же прикажешь относиться к тому, что за столько веков не выстрадало элементарного человеческого достоинства? Что так и не усвоило, что личность — священна и неприкасаема? Что негоже по каждому пустяку — в Сибирь? Жалеть? Кого? Если памятники разваливаются, гниют, а мы не чешемся, нужны ли они нам? Есть ли у нас в них духовная потребность? Так не честнее ли сказать правду, чем делать вид, что мы хорошие, да только кто-то всё время нам мешает?» Фёдор Фёдорович высказал сыну то, о чём долго и мучительно размышлял, пока сочинял пьесу. Хотел бросить в лицо неведомым, прекраснодушным оппонентам, а получилось — сыну, мальчишке. Зачем? «И всё равно, — упрямо покачал головой Феликс, — так нельзя». — «Ну вот! — огорчённо воскликнул Фёдор Фёдорович. — И ты туда же. Значит, чтобы жрать не было — можно, за границу нельзя — можно, ордена за развал — можно. Всё можно, только писать нельзя!» — «Я не об этом, — сказал Феликс, — просто те, кто это делает и люди, народ, они не одно и то же. Не надо смешивать. Это тупик, не выберешься». — «Да-да, возможно, ты прав, — Фёдору Фёдоровичу сделалось стыдно, что он чуть всерьёз не поспорил с наивным, незрелым мальчишкой. — Не помню, кто там писал, что два непоротых поколения на Руси — почва, на которой родятся добрые всходы. Может, действительно достоинства нет не потому, что прошлое плохое, а что сейчас трусы? Что ж, подождём. К тому же пьеса не закончена».
Вскоре Фёдор Фёдорович её закончил. Выждал некоторое время. Перечитал. Всё было нормально, только образ главного героя следовало доработать. Найти определяющие черты для бессмертного старца было непросто. Фёдор Фёдорович задумался, есть ли вообще связь между длительностью жизни и характером, склонностями человека? Можно ли допустить, что какие-то черты продлевают жизнь? Фёдор Фёдорович с ужасом подумал, что это отнюдь не честь, достоинство и благородство. Отчего-то такие — достойнейшие — старики не задерживаются на свете. Живут другие — отдавшиеся на волю низменных инстинктов — попивающие винцо, пускающие слюни при виде молоденьких девушек, уважающие денежки, всячески придерживающие их при себе. Не благородная скорбь по несовершенству мира, таким образом, сообщала организму силу и желание жить, но стремление к грубым, сладострастным удовольствиям. В могилу сводила не распущенность, но сознательное ограничение, стремление соответствовать лучшим представлениям о человеке. Стоило только забыть о нравственности, раскрепостить в себе животное начало — и откуда-то брались и силы, и живейший — под определённым углом, естественно, — интерес к жизни, и странное для столь преклонных лет суетливое проворство. Это была, конечно, парадоксальная мысль, но она как нельзя лучше высвечивала образ бессмертного старца, ставила точки над «и», придавала пьесе спасительное сатирическое звучание. Получалась как бы историческая пародия. Фёдор Фёдорович был безмерно доволен. Во-первых, это маскировало его невежество, пробелы в историческом знании. Во- вторых, избавляло от многих сурово-недоуменных вопросов. Да что вы требуете от пьесы? Это же сатира, комедия в духе Аристофана!
Про отца Милы Фёдор Фёдорович знал только, что когда-то он был адвокатом и что сейчас, слава богу, на пенсии, живёт на даче. Это обстоятельство обороняло Фёдора Фёдоровича от слухов, что он женился по расчёту. В самом деле, прямой расчёт ему был жить со старой женой. Развод принёс ему не выгоды, но потери: ни жилья, ни имущества. И в новом браке Фёдор Фёдорович никак не походил на удачливого, окунувшегося в достаток, зятя.
Видел он таких зятьёв. До внезапных — как правило, это были почему-то внезапные — женитьб они считались вполне приличными, разве только несколько задумчивыми ребятами. Потом начинались необратимые метаморфозы. Уже на свадьбе они поглядывали на прежних друзей с ностальгической снисходительностью. Вскоре полностью меняли круг знакомств, начинали сторониться прежних друзей. Впрочем, послесвадебная солидность быстро сходила с них. Они становились странно суетливыми, эти зятья, вечно были опутаны бесчисленными поручениями, непрерывно куда-то звонили. Конечно, в чём-то, надо думать, они выигрывали, однако единожды утраченное достоинство не восстанавливалось. С годами в глазах зятьёв начинало появляться нечто не то чтобы совсем уж холуйское, но характерное для людей, слишком долго пребывающих на вторых ролях. Чем-то они напоминали управляющих, которых хоть и сытно кормят, однако доверяют не очень, держат под неусыпным контролем. Они напрочь утрачивали искренность, элементарную порядочность. Зато демонстрировали недюжинную хватку в мелочах. Вероятно, усвоили: надо хватать! Но крупное было не по зубам, потому тратили хватательный запал на ерунду. Фёдор Фёдорович, помнится, пообещал однажды что-то сдуру такому вот зятю, тот потом с непонятной маниакальностью преследовал его. Фёдор Фёдорович, естественно, палец о палец не ударил. Его увлёк психологический феномен: неужели тот поверил, что он будет для него что-то делать? Ведь ни один нормальный человек никогда не будет делать ничего для жирующего зятя. Тем более что и их наипервейшая заповедь: никогда никому не помогать, ничего ни для кого не делать. Откуда же куриная слепота? А от презрения к обычным людям, от утраты чувства реальности. Зятьёв можно было бы пожалеть, если бы они не жили так сладенько. Впрочем, после смерти тестя зятья не умели ни отстоять интересы семьи, ни принять на свои плечи каждодневные трудности. Если учесть, что и жёны, как правило, доставались им избалованные, неуравновешенные, хорошо в молодости погулявшие, привыкшие к свободе, немедленному исполнению желаний, то, в общем-то, хлопотным, нервным было это дело, ходить в зятьях.
Фёдор Фёдорович так увлёкся мысленным разоблачением гнусных зятьёв, что совсем забыл: сам был таким! Правда, у него была тёща. И не жили они под одной крышей ни дня. Тёща была партийной бессребреницей, ненавидела материальные блага. Она горела на работе, так поутру рвалась в обком, что однажды надела пиджак с депутатским значком, но… забыла про юбку. Села в машину — в пальто поверх комбинации. Мог ли быть стране толк от такой тёщи? Фёдор Фёдорович так и не понял, отчего она упёрлась, не захотела заклеймить Сталина? Его все клеймили после пятьдесят шестого года. Какая, в сущности, была ей разница: раньше высаживала свёклу в снег, теперь высаживала бы кукурузу? Неужто так любила отца народов? Так ведь и другие любили. И ничего, ругали, раз положено. Он будто бы ухмыльнулся в усы, когда ему рассказали про неистовую руководительницу, забывшую надеть на работу юбку: «Она по крайней мере не обленилась, как некоторые…» Впрочем, несколько лет она ещё руководила. Но едва достигла положенного возраста — отправили на пенсию, где она, привыкшая нестись на работу в комбинации, не зажилась. Фёдор Фёдорович отогнал призраки прошлого. Теперь у него другая жизнь. Раньше была тёща, теперь — тесть.
…Первый вопрос, который он задал Миле после того как они побывали на даче у её отца, был: «А на какие, извини меня, средства существует пенсионер?» — «Папа много лет был адвокатом, — потупилась