влача за собой свои тревоги, свою неприкаянность. «Есть такие потребности, — твердит он, — которые необходимо удовлетворять незамедлительно: например, приходится пить, чтобы забыться».

Однажды под вечер Элен д’Этинген, Арденго Соффичи, Джованни Папини и Карло Кара сидели на террасе «Ротонды» и обсуждали успехи Джорджо де Кирико на Весеннем салоне и его брата Альберто Савиньо, который за роялем превзошел самого себя на последнем представлении «Парижских вечеров». И тут они заметили пробиравшегося, шатаясь, меж стульев расхристанного человека с всклокоченными волосами и слезящимися глазами. Он все пытался продать кому-нибудь свои рисунки и декламировал пассажи из «Божественной комедии». Соффичи воскликнул:

— Да это же Модильяни!

«Его лицо, когда-то такое светлое и прекрасное, окаменело в свирепой гримасе; губы тоже отвердели в горькой складке, речи его были беспорядочны и печальны». Никто не осмелился его подозвать. Баронесса утверждала, что Джорджо очень ценит работы Амедео. Он говорил ей, что нынче в Италии нет современного искусства: ни торговцев, ни галерей. Есть только Модильяни и он сам, «но мы — почти французы. А живопись Модильяни очень хороша», — добавил, по ее словам, Кирико. А вот его брат Альберто, несклонный отдавать должное своему ливорнскому земляку, видел в нем лишь козла отпущения, чей удел — расплачиваться за грехи тщеславия. Модильяни, как писал Альберто, будучи итальянским евреем и антифарисеем по преимуществу, пошел по тому пути, по которому шли все так называемые «хорошие евреи», то есть повторил драму Христа: сделался христианином. Его живопись, а в еще большей степени его рисунки — не что иное, как полное воплощение христианства средствами искусства.

И вот они продолжали разговаривать, но, то ли страшась причинить ему боль, то ли просто струсив, притворились, будто его не замечают. Никто не подал голос, чтобы подозвать его и хоть ненадолго вырвать из того ада, куда он погружался.

А сам он зол на целый свет. Всех винит. Военных, не пустивших его на фронт. Гарсонов из кафе, выдворяющих его, когда он переберет. Фронтовиков, приехавших в увольнение, которых он однажды под вечер встретил у Валь-де-Грас и обозвал бездельниками, за что они его сильно отметелили. Если бы тогда в потасовку не вмешался Сутин, Амедео там бы и прибили. Много раз полицейскому комиссару Замаррону приходилось отправлять его в участок за нарушение общественного порядка. Только папаша Либион, который бессменно царил у себя за стойкой, облаченный в легкую серую куртку, умел его утихомирить и всегда находил для бедняги кусок хлеба и стакан вина.

Монпарнас стал кварталом без души. Как рассказывает Кики, любимая модель Фуджиты, в час раздачи хлеба все обширное племя оголодавших собиралось в полном составе. Приносили два десятка огромных буханок, их вываливали во что-то вроде большой плетеной корзины, стоявшей у бара. Но слишком длинные буханки вылезали оттуда на добрую треть. Впрочем, ненадолго: стоило папаше Либиону на пару секунд отлучиться — а без этого ни разу не обошлось, — и все, что торчало из корзины, отщипывалось. После этого все, стоявшие в очереди, сохраняя на лицах невозмутимое выражение, расходились со спасительным куском в кармане.

Натурщица, вспоминавшая все это, своим прозвищем была обязана польскому художнику Морису Менджискому. Звали ее Алиса Прен, по-гречески Алики, отсюда уменьшительное Кики. Из дневника Менджиского известно, что Алиса родилась 2 октября 1901 года в Бургундии, бабушка по материнской линии воспитала ее вместе с пятью незаконнорожденными, как и она, кузенами и кузинами, детьми любви, о которой господа отцы предпочли позабыть. Когда ее мать обосновалась в Париже, Алису определили к булочнице. Та не могла смириться с детскими выходками четырнадцатилетней девицы, в которой пробуждалось женское кокетство: все время ее одергивала, браня за попытки подкрасить ресницы жжеными спичками или вымазать губы и щеки соком лепестков герани, и наконец выгнала. Алиса, ничего не сказав матери, решает поработать натурщицей у художников и скульпторов. Она слыхала, что за это неплохо платят. Но однажды кто-то доносит ее родительнице, что она позирует в мастерских голышом.

Тотчас госпожа Прен накидывает на себя плащ и вламывается к престарелому скульптору, где ее дочь действительно стоит без ничего. Далее следуют вопли и рыдания, мамаша орет во всю глотку, что дочка у нее шлюха, отныне она знать ее не знает. Алиса принимает это как освобождение от всех обязательств. Для ее беспечной натуры большего и не требуется. Ее вышвырнули на улицу, зато она свободна. И у нее есть призвание: стоять перед другими обнаженной и брать за это деньги.

Ей еще невдомек, что придет час, когда она сделается королевой монпарнасских празднеств. Пока же Кики коченеет в широковатых для ее худосочной фигурки чужих обносках и чересчур больших ботинках, выбивается из сил, сражаясь с голодом и холодом. А в голове только одно: пора разобраться, что такое любовь. Подруга подсказывает ей, что надо отдаться старику — никто не приобщит к этой премудрости лучше, чем престарелый соблазнитель.

Для многих живописцев она станет музой-вдохновительницей, а для Фуджиты — любимой натурщицей: «Средь общего молчанья она робко, на цыпочках, чуть покачивая бедрами, вступила в мою мастерскую. Маленький цветной шарфик, прикрывавший шею, создавал впечатление, будто под пальто была какая-то одежда. Но, сбросив пальтишко и белье, она осталась совершенно обнаженная. Во время сеансов она стеснялась, что на лобке у нее еще слишком мало растительности, и подрисовывала ее тем же карандашиком, каким подводила глаза».

«Что поражало его больше всего, — писала потом Кики, — так это моя лысоватая киска. Он приближался, чуть ли не тычась в нее носом, и смотрел, не отросла ли шерсть за время позирования, а потом восклицал тоненьким голоском: „Вот ведь забавно! Никаких волосков!“»

Кики была щедрой. Однажды в «Ротонде», увидев плачущую женщину, потерявшую ребенка и не имевшую денег на похороны, она, ничего не говоря, обошла столики клиентов бара, перед каждым задирая юбку, надетую на голое тело. За зрелище просила два-три франка. К стойке она вернулась с полной шляпой монет, которые и отдала заплаканной женщине.

Позже она купит «Оазис», модное кабаре на улице Вавен, и каждый вечер будет там петь к неизменной радости посетителей, займется живописью, сыграет несколько проходных ролей в кино, оставит мемуары, перевод которых выйдет в Америке с предисловием Хемингуэя. А в 1924 году она послужит своему возлюбленному Ман Рею моделью для его знаменитой фотографии «Скрипка Энгра»[10]; на фото зритель видит ее обнаженную спину с двумя скрипичными эфами в форме латинской буквы «f» ниже поясницы в позе, напоминающей женщин с очень известного энгровского полотна, посвященного турецким женским баням.

Кики, как явствует из ее воспоминаний, встретила Амедео у Розали, вечно ворчавшей, что натурщица никогда не заказывает у нее ничего, кроме супа за шесть су. Но разве Кики виновата, что постоянное недоедание напрочь отбило у нее аппетит? Сама худышка считала, что больше всего возни у Розали с Модильяни. Поначалу этот красавчик внушал ей даже некоторую оторопь: как завидит ее, тотчас принимается рычать и задираться, чтобы нагнать страху. Но как все же он хорош!

Всплески возвышенных и низменных страстей в романе Модильяни и Беатрисы Хестингс, царившее между ними взаимное непонимание, их перепалки, подчас подогреваемые интеллектуальной ревностью, вероятно, оказали значительное влияние на творчество художника. В пору их первой встречи, как рассказывает Беатриса, Амедео еще был страстно увлечен скульптурой. В феврале 1915-го в своей статье для «Нью эйдж», единственной, где упомянуто его имя, она описала одну из его скульптур, каменную голову:

«Она с покойной улыбкой взирает на нашу мудрость и безумие, созерцает наше вдохновение, чувствительность, упрямство, сладострастие, ей открыты во всей своей многоликости наши иллюзии и разочарования, она взирает на них отстраненно, как на повод для вечной медитации. Его творение можно читать, как Екклезиаст, только оно гораздо утешительнее, ибо ни тени грозной мрачности нет в этой озаряющей все сущее светлой улыбке, исполненной мудрого и утонченного равновесия».

В ноябре 1915 года Беатриса пишет: «Однажды я увидела и свой портрет, весьма удачный рисунок: на нем я слегка смахивала на Деву Марию, но без всех ее шикарных причиндалов». Больше ни разу в жизни она не упомянет имени Модильяни ни в деловой переписке, ни в статьях. Она знает, что к этому человеку, при всем его таланте выпавшему из коммерческого оборота, критика относится пренебрежительно. А ей

Вы читаете Модильяни
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату