звучащей массой, лишенной малейшего намека на смысл, — нечленораздельное пьяное мычание в рыхлом мозгу… Так вот и засыпают люди на уроках географии.
— Ты еще говорил, что ненавидишь заглавные буквы.
А! Точно! Эти жуткие часовые — заглавные! Мне казалось, что они специально встают между именами собственными и мной, чтобы помешать нашему общению. Любое слово, начинавшееся с большой буквы, было обречено на немедленное забвение: города, реки, битвы, герои, договоры, поэты, галактики, теоремы вычеркивались из памяти по одному признаку — присутствию в них заглавной буквы, парализующей волю и память. «Стоять! — кричала заглавная. — Сюда нельзя! Это имя
— А кретин-то пишется с маленькой! — уточнил Бернар, идя рядом со мной по тропинке.
И оба брата рассмеялись.
— А позже — то же самое с иностранными языками: я просто не мог отделаться от мысли, будто все, что на них говорится, слишком умно для меня.
— Что освобождало тебя от обязанности учить слова.
— Английские слова были для меня так же неуловимы, как и имена собственные…
— …
— …
— В общем, напридумывал ты себе всякого…
Да уж, такова особенность двоечников и признанных тупиц — они все время придумывают всякое, убеждая самих себя в собственной тупости: я не смогу; все равно ничего не выйдет, не стоит и пробовать; и так ясно, что будет; я же вам говорил, школа — это не для меня… Школа представляется им закрытым клубом, вход в который для них заказан. И иногда в этом им помогает кое-кто из учителей.
— …
— …
Два господина средних лет прогуливаются вдоль берега реки. Наконец они оказываются у поросшей камышами заводи с галечным берегом.
Бернар спрашивает:
— Ну как, а блинчики-то пускать не разучился?
Естественно, встает вопрос о первопричине. Откуда она, эта моя тупость в учебе? Сын государственных служащих, выросший в дружной семье, без конфликтов, в окружении наделенных чувством ответственности взрослых, которые помогали мне готовить домашние задания… Отец — выпускник Политехнического института, мать — домохозяйка; в семье ни разводов, ни алкоголиков, ни трудновоспитуемых, ни дурной наследственности; братья с аттестатами зрелости, два учатся на математическом, будущие инженеры, третий — офицер; размеренная жизнь, правильное питание, домашняя библиотека, культурная обстановка в полном соответствии со средой и эпохой (и мама, и папа родились до 1914 года): живопись до импрессионистов, литература до Малларме, музыка до Дебюсси, русские романы, самые передовые увлечения — это неизбежный Тейяр де Шарден[4], Джойс и Чоран[5]… Спокойные беседы за столом, культурные, с юмором.
И н
Не найти этому объяснения и в семейной истории. История эта при жизни трех поколений была поступательным движением по социальной лестнице, которое стало возможным благодаря светскому, бесплатному и обязательному, образованию, — этакое республиканское восхождение, победа в стиле Жюля Ферри[6]… Другой Жюль, дядя моего отца, просто Дядюшка, Жюль Пеннаккьони, вел к аттестату зрелости детей из корсиканских деревень Гаргале и Пила-Канале, откуда берет корни наша семья; именно благодаря ему во Франции и в ее колониях появились целые поколения школьных учителей, почтальонов, жандармов и прочих госслужащих (ну, может, еще и какое-то число бандитов, но он хотя бы сумел привить им любовь к чтению). Говорят, что Дядюшка устраивал диктанты и контрольные по арифметике абсолютно для всех и в любых обстоятельствах; рассказывают, что он даже похищал детей, которых родители не пускали в школу во время сбора каштанов. Он перехватывал ребятишек в лесу и уводил к себе, а отцу-рабовладельцу объявлял: «Верну тебе сына, когда он получит аттестат!»
Даже если это легенда, она мне очень нравится. Думаю, профессию учителя иначе и нельзя себе представить. Говорящие всякие гадости о школе не принимают в расчет того, сколько детей она спасла от пороков, предрассудков, чванства, невежества, глупости, алчности, от косности или покорности судьбе, царивших в их семьях.
Такой вот Дядюшка.
И вдруг, три поколения спустя, я — двоечник!
Какой позор для Дядюшки, если бы он только знал… К счастью, он умер до моего рождения.
И дело не только в славном прошлом. Последний представитель все более и более дипломированной династии, я был просто социально запрограммирован на то, чтобы стать красой и гордостью фамилии: сначала Политехнический или Педагогический институт[7], потом, очевидно, Национальная школа администрации, Счетная палата, ну там министерство какое-нибудь… Никак не меньше. Затем должен последовать результативный брак и производство на свет детишек, с самой колыбели предназначенных к учебе в Лицее Людовика Великого и поступательному движению к кормилу власти либо в Елисейском дворце, либо в каком-нибудь транснациональном косметическом консорциуме. Банальнейший социальный дарвинизм, воспроизведение элиты…
Ан нет — двоечник.
Двоечник — без какого бы то ни было исторического обоснования, без социологических причин, без нелюбви, сам по себе двоечник. Единица измерения.
Почему?
Ответ на это можно было бы, вероятно, найти в кабинете психолога, но в то время школьный психолог еще не заменил семью. А потому обходились подручными средствами.
У Бернара, например, свое объяснение:
— В шесть лет в Джибути[8] ты упал в помойку.
— В шесть лет? То есть в год буквы «а»?
— Ну да. На самом деле это была городская свалка. И ты свалился туда с забора. Не помню уж, сколько времени ты там мариновался. Ты пропал, тебя везде искали, а ты в это время барахтался там под палящим солнцем — думаю, было что-то около шестидесяти градусов. Страшно себе представить, на что это было похоже.
В конечном счете, образ помойки вполне соответствует чувствам ученика, окончательно потерянного для школы, ощущающего себя каким-то мусором. Кроме того, я не раз слышал слово «помойка» в применении к частным учебным заведениям, принимающим (за какие деньги?) отбросы средней школы. Я провел в такой «помойке» несколько лет, с пятого по первый класс, на пансионе. И среди всех учителей, которых я там пережил, было четверо, которые меня спасли.
— Когда тебя выудили из помоев, ты заболел — сепсис. Два месяца тебя кололи пенициллином. Несладко тогда тебе пришлось, ты трясся, как заяц. Как только медсестра бралась за шприц, тебя часами приходилось искать по всему дому. Однажды ты укрылся в шкафу, который упал на тебя.
Боязнь уколов — вот красноречивая метафора: все школьные годы я провел, скрываясь от учителей, которых представлял себе этакими Диафуарусами[9], вооруженными гигантскими шприцами и только и думающими, как бы засадить укол бедному ребенку (прекрасно помню эту жгучую боль от пенициллина пятидесятых годов — будто под кожу впрыскивают расплавленное олово).
В любом случае, да, именно страх был главным чувством в мои школьные годы — и главным препятствием. А потому, став учителем, я первым делом стараюсь искоренить страх в своих двоечниках, чтобы снять это препятствие и дать знаниям шанс просочиться в их головы.
Мне приснился сон. Не детский, а сегодняшний, связанный с этой самой книгой, которую я пишу.