И вот уже ходят Козляткины по базару от воза к возу с мешком.
Ефросинья Федотовна муку жует, мнет, на пальцах тянет, на свет смотрит, принюхивается: не прела ли, не горька ли?
Долго торгуются и наконец набивают мешок мукой. На остатки Ника запасает в Союзе «провьянтишку»: весна над головой, вот-вот птица нагрянет…
Деньжонки растаяли. Нагруженные мукой, охотничьими припасами, бутылью с керосином, подвязанной к головушкам дровней, едут они домой.
— Вот видишь, Фросинька, и клюнуло. Не все же нам с тобой жидкий чаишко без сахару швыркать. Наверни-ка завтра пирожки с осердьем. Славно оно это будет, как ты думаешь?.. — Оба расплылись в улыбке. И морщинистое — чимпанзевское — лицо Ники кажется Фросе прекрасным, как у Ивана- царевича.
Светлей прибавлена лампа, трогательней хватает игра Ники на скрипке. И весь этот вечер у них похож на канун светлого праздника. Люблю я заглянуть к ним в такие часы хоть на минутку: Ромео, вот провалиться мне, Ромео и Джульетта!.. Он играть, она петь. Наиграются, напоются и смотрят в глаза друг другу…
Но не всегда так-то ладится их житьишко. То чертова «наложница» (так он зовет старенькую свою двустволку) по выслеженной лисе, по наскочившему волку осечку даст, то промысел не задастся — белка «в другие места укатится», — глядит холодными очами избушка моих соседей.
Нет-нет да и поохает голодная Ефросинья Федотовна. И тогда Ника идет в Союз.
Еще па пороге радушно встретили его и друзья охотники, всегда околачивающиеся в Союзе, и член правления. Сразу легче у Ники становится на сердце. Треух заячий сбросил, обмел им обутки, крепко пожал всем руки, и, наравне с сытыми, начал точить лясы…
Гордей Гордеич замолк: набивал трубку табаком. Охотники молчали. Одновременно к трубке рассказчика протянули зажженные спички Тима Гускин и дядя Саша.
— А тут еще нагрянула на непокрытый двор Ники беда, — после первой затяжки продолжил рассказ Туголуков. — Сурок прошлой весной в цену вошел: повыбили его на ближних солнцепеках вчистую, и решил мой соседушка отправиться сурковать в глубь гор. Навьючил Дочу котелком, солью (сурочье мясо Ника у алтайцев есть выучился) и урезал по-сорочьи напрямки через хребет: все ему хотелось попутно байбаков пострелять.
С крутика и оступись Доча, да вниз головой — чуть хозяина не задавила. Попробовал Ника поднять кобылу — не поднимается. Да вместо сурочьих-то и притащил сосед мой шкуру Дочи. «Что сделаешь, что сделаешь, Фросинька! Не умрем — живы будем. Оно известно, обезлошадеть, как обезножеть… Но ничего не поделаешь, Фросинька. Опять же за шкуру хоть трешницу да дадут. А там утчешки, тетеревишки — перебьемся до осени, а осенью, сама знаешь, и у воробья пиво. Самое главное — носа только не вешать…»
Не видел я Нику хныкающим и недовольным. Но еще более прочно, чем дух, до удивления выносливо сухое, крепкое, как старый боб, жиловатое его тело. Долгое время я просто становился в тупик. Неуязвимость Ники к морозу, к слякостной чертоне?погоди с пронзительным дождем-косохлестом была для меня непостижимой, покуда он сам не открыл мне сего секрета.
Все вы видели его и смеялись, наверное, когда он собирал вокруг города падаль и свозил ее в Коровий лог: задолго до морозов приваживает он волков и лис к «бесплатной своей столовой».
Услышит, у кого корова пала, лошадь околела — Ника тут как тут. Напросится и шкуру снять, и падаль за город вывезти.
Кому жаль пропастины?! Пожалуйста, Никон Матвеич! В таком разе величают Нику даже по отчеству.
Просыпается мой сосед, чуть за полночь перевалит. Выйдет на двор: морозяка в углах избенки постреливает. Горы в дыму. Воздух — как спирт, в носу щиплет. «Должен быть зверишка на приваде: ему и холодно и голодно — обязательно должен быть…»
Вскочил в избу, надел латано-перелатаные валенки, полушубок, до плешин вытертый, на шею — шарфишко, на голову — треух заячий и — заскрипел на гору Тарабайчиху, по которой спокон веку ходят звери в Коровий лог. Торопится: путь не близкий — километра четыре, и все в подъем.
Тихо ночью в горах. Сквозь дымное небо — звезды синими брызгами. Чуть развидневать стало, когда добрался Ника до любимого своего «шиша» — здесь он взял не одного волка. Сел у скалы и замер. Сидит час, другой.
Мороз берет в тиски, добирается до сердца. Еще света прибавилось: на стволах мушку видно.
«Где ж Ефросинья, черти бы тебя пощекотали?..»
Но разоспалась, видно, баба. А мороз давит: дышать тяжко, ресницы смерзаются, сидеть неподвижно невмоготу. И вот тут-то Ника и пускает в ход свой секрет: начинает он ежить нутро, кончики пальцев на ногах и руках в движение приводит… Вот, провалиться мне на этом месте!.. Вот, не стоять мне завтра зори в скрадке!.. Черт его знает, как это удается ему, не двигаясь, бесшумно греться, но только это совершенно верно. Видно, нужда да собака — страсть охотничья — выучили Нику этому делу. Со стороны смотреть — сидит, как мертвый, а нутро двигается до последней кишочки, как у цыганки плечи в плясе. И вот уж согрелся он в своем гардеробе, где другой и в собачьей дохе продрог бы… А там проснулась и Ефросинья: «Светает!» Оделась, схватила сковородник, заслонку, и марш в загонщицы.
Издалека от Коровьего лога заулюлюкала, загремела: догнала все, что было на приваде, в горы.
Услышал Ника — улыбнулся: «Вышла моя помощница, заиграла…»
В комок сжался. Курки у двустволки поднял. Вон что-то мелькнуло по хребту. «Один, два — волки!..»
Как осторожен бродяга зверь! Махнет-махнет, остановится, пощупает ноздрями морозный воздух, назад оглянется — гремит… И опять скоком в спасательные горы.
Заметила волков и Ефросинья Федотовна, веселее загремела в заслонку. Истошно заголосила: «Береги, Никунечка! Не прозевай, миленький!..»
Ближе, ближе! И Ника вскинул свою «наложницу»…
Рассказчик стал ковырять золу в потухшей трубке.
Охотники ждали повествования про Никин дуплет по волкам, но Туголуков поднял седеющую голову, обвел всех внимательным взглядом и неожиданно закончил не тем, чего ожидали слушатели:
— Значит, долго засидятся сегодня ночью Ника и Ефросинья Федотовна, значит, и на скрипке будет играть мой сосед и петь будет моя кума.
Горы на полсотни километров в окружности Ника знает, как свою табашницу. И знает он лис и волков чуть ли не наперечет. Где и какая лиса мышкует, где отдыхает днем, все их перелазы и переходы.
Сколько буранных, морозных ночей прокоротал он в убогой своей справе, увлеченный преследованием подраненного зверя на Мягкой постели, в Теплом логу — так он зовет утесистые хребты и темные, крутоберегие лога, где и в летний-то день жутковато!..
Встал Ника на свежий след и не сойдет с него до тех пор, покуда не возьмет «в вид» зверя. А уж подобраться к нему Ника сумеет так, что диву дашься. Секрет и здесь свой у Козляткина. И не дай бог кому-нибудь из вас повторить его.
Издалека зайдет он с подветренной стороны к свернувшейся в таволгане лисе или к волку, прикорнувшему под надувом. Зверя Ника видит, несмотря на слезящиеся глаза, лучше, чем другой из нас в бинокль. Сбросит валенцы, лишь в одних шерстяных чулочках, по смерзшемуся снегу так подберется, что иной раз, высунувшись из-за надува или хребта, почитай, рядом окажется. Ну, тут, конечно, Ника сумеет сыграть из своей «наложницы», если не даст она осечки. Недаром в прошлую зиму, больше всего скрадом в горах, да еще при помощи Ефросиньи Федотовны, нагоном взял он двадцать шесть лис и семь волков.
Да сталась с Никой нынче весной такая история, что не дай, не приведи, как говорится, никому из нас очутиться в его шкуре…
— Но, братцы! — взглянув на стенные ходики, вскричал Гордей Гордеич.
Мы тоже подняли головы: часы показывали два. Через полтора часа — в скрадки.
— Товарищи! Спать! Не хочу я, чтоб вы на зоре, клюя носами и пуделяя по селезням, поносили бы злодея Гордея…
— Не желаем спать! Досказывай про Нику! — закричали слушатели.