своими «совпадюнечками» и «знайками-зазайками». Наверное, я должен быть ему благодарен. По крайней мере, он о ней заботился. Но все-таки жаль, что она не осталась со Сьюллен. Да, среди черных еще остались нормальные люди.
Анна? Она поправилась. Но она со мной не поедет. Поеду один. Она любезно предложила мне пожить в ее хижине в горах Блю-ридж, пока я не подыщу себе дом.
Что произошло у меня с Анной? Совершенно непонятно. Никогда я не пойму женщин. Собирались новую жизнь начать вместе. Мне казалось, мы друг другу подходим — оба избавлены от прошлого, каждый понимает, что конец пройден и что все нужно начинать сызнова — как паре переселенцев, мужчине и женщине, что плечом к плечу отвоевывали в старину западные земли. И потом, самым невероятным образом я смертельно обидел ее. Сказал, что она перенесла самое страшное унижение и бесчинство, которое только могут совершить с женщиной, изнасилование группой мужчин, принудительный минет и так далее, но и я тоже пережил личную катастрофу, и поскольку нам удалось не только преодолеть самое страшное, что могло с нами произойти, но и выстоять — не только выжить, но и восторжествовать, нас можно считать новыми Адамом и Евой нового мира. И если нам не удастся создать новый мир и взойти на новую высоту в отношениях между мужчиной и женщиной, это не удастся никому.
А она взяла и обиделась, можешь себе представить? Более того, впала в ярость. «Ты что, считаешь, что какой-то там
Доля смысла в ее словах была. Намедни я открыл «Град Божий» Святого Августина,[137] намереваясь посмотреть, как ваши величайшие корифеи отвечают на извечные вопросы о Боге и человеке. И как ты думаешь, на что я наткнулся? Священномудрый ученый исписал не одну страницу, успокаивая совесть монахинь, девственниц, изнасилованных вестготами и получивших от этого удовольствие. Да уж, несомненно, — они просто выли от восторга.
Короче, Анна прогнала меня. Очень хорошо. Я ушел. Возможно, это и к лучшему.
Я возлагал на нее слишком много надежд. Полагал, что она сделала то же открытие, что и я, что она разгадала великую тайну жизни, старой жизни, догадалась об угрюмострастной радости, получаемой как теми, кто насилует, так и теми — кого. Я надеялся, что нам — ей и мне — суждено открыть нечто лучшее. Ведь в глубине души она знает эту тайну не хуже чем я, только боится признать это. Бросишь ли в нее камень? Мы могли бы стать первопроходцами новой жизни, потому что ни она, ни я не можем терпеть старую. Когда-нибудь женщины поймут, осознают правду, откажутся принимать ее и станут моими самыми преданными сторонницами.
Да, и напоследок вот что она мне сказала. Мы попрощались, обменялись рукопожатием, и перед тем как отпустить мою руку, она ненадолго задержала ее в своей. «Когда доберешься до Виргинии, — сказала она, — увидишь развалившийся дом и маленький крепкий двухсотлетний амбар. Одна его половина — зернохранилище, а в другой — подсобное помещение с чердаком. Зимой там очень уютно и места хватит на троих». Господи, неужто еще одна женщина пытается запереть меня в голубятне? Похоже, прибежища для животных стали теперь более пригодными для обитания, чем нормальные жилища, к чему бы это? Гм, брошенное зернохранилище. Но она сказала, что там места
Как-то странно ты на меня смотришь. Кстати, по-моему, я так ни разу и не поблагодарил тебя за то, что слушаешь меня. Ты же знаешь, никому другому я не смог бы это рассказать. Да-да, теперь со мной все в порядке. Нет, падре, нет. Здесь исповедь кончается печальная моя, признаний больше не будет. Вот разве что… Какой-то холод… Знаешь это чувство, когда все немеет и холодно? Нет, это относится не к чувствам, а к отсутствию таковых — то же самое, о чем я говорил, рассказывая, что произошло в Бель-Айле. Я сказал, что это могло быть из-за урагана, низкого давления, воздействия метана — в таком духе. Но у меня это по сей день. Разве что сегодня — сегодня и этого нет. Вообще ничего не чувствую, кроме легкого любопытства — как я пройду по улице. Как ты думаешь, правда как-то холодновато… Тебе — нет?
Я ведь и правда во время всех этих ужасных событий в Бель-Айле ничего не чувствовал. Ни хорошего, ни плохого, ни даже удовлетворения от полученного знания. Вот и сейчас не чувствую ничего, кроме холода.
Мне так холодно, Парсифаль.
Признайся, это ведь всем теперь так холодно? Неужто только мне?
Что? А, ты мне напоминаешь, что еще в начале я хотел тебя о чем-то спросить. Да, конечно. Хотя сейчас это, пожалуй, не так уж важно. Потому что на мой вопрос нет ответа. Что за вопрос? Ладно. Почему в средоточии зла я ничего не нашел? Там не оказалось в конечном счете никакой «тайны», никакого откровения, никакого шевеления любопытства, вообще ничего, даже самого зла. Не было во мне и чувства приближения к «разгадке», какое возникло, когда я обнаружил краденые деньги в отцовском ящике для носков. Когда я держал этого несчастного Джекоби за горло, я не чувствовал ничего, кроме зудящего за шиворотом стекловолокна. Поэтому у меня нет к тебе вопроса, поскольку на него нет ответа. Нет вопроса и нет Греховного Грааля, как не было и Святого Грааля.
Даже нож в его горле, похоже, ничего не изменил. Все свелось к тому, что атомы железа затесались среди молекул кожи, молекул артерий и клеток крови.
Ты смотришь на меня с таким… такой… Печалью? Сожалением? Любовью? Да, любовь… Думаешь, я смогу еще кого-нибудь полюбить?
Но это уже не в ту степь. Главное, я знаю то, что мне надо знать и что я должен делать. Сказать? Ты единственный должен понять. Подойди, встань со мной у окна. Хочу кое-что показать тебе, так, мелочи, которых ты, возможно, не замечаешь. Чего ты испугался? Ведешь себя так, словно я — Сатана, и сейчас буду являть тебе с колокольни царства земные.
Прислушайся. Слышишь? Молодежь поет и смеется, радуется в этом городе мертвых. Может, они что- то знают такое, чего нам не дано.
А я вроде той дамы в окне напротив. Все замечаю. Вот тебя, к примеру, видел еще загодя, там, внизу. На кладбище. Ты удивлен? Я видел, что ты делал, хоть ты и сделал это очень быстро. Ты остановился у могилы и помолился. Это твой родственник? Друг? Или тебя попросили? Значит, читаешь заупокойные. А знаешь, что-то в тебе изменилось. Такое впечатление, что пока я говорил и менялся, ты слушал и менялся тоже. Я ошибаюсь, или ты действительно пришел к чему-то вроде решения? Нет? Хочешь дослушать меня до конца?
Взгляни. Что ты видишь? Та же мирная картинка, которую я показал тебе давеча. Та же улица, тот же брошенный «кадиллак» 1958 года, та же киношка, тот же чистенький «фольксваген» с наклейкой «Занимайтесь любовью, а не войной», который в этот момент как раз тащится мимо со своей мышкой- студенточкой за рулем, те же два гомика держатся за руки в соседнем подъезде — на самом-то деле спокойная, приличная пара, ничем не хуже других супружеских пар, насильник и насилуемый, и желания у них в точности те же, что у тебя и у меня, разве что время от времени им нужно покупать вазелин.
Но приглядись и увидишь, что есть на нашей улице и перемены. Видишь, на бампере «фольксвагена» появилась еще наклейка: «Хочется? Сделай!» Видишь афишу у старого разукрашенного входа в кино. Раньше ее не было. Там, где мы когда-то смотрели «Генриха V»[138] и «Кей Ларго»,[139] теперь показывают «Глубокую глотку»[140].
Согласен, перемены малы. Их и переменами-то не назовешь, тот же самый овес, только гуще пророс. Пожимаешь плечами. Что? Да, ты прав. Что из этого.
Ты хотел узнать, что я собираюсь делать. Ладно. Расскажу с удовольствием, потому что как раз сегодня, проснувшись, я окончательно понял. На самом деле все просто. Даже не понимаю, зачем нужно было столько мучиться, чтобы прийти к этому. Всегда под самым носом лежало.
Да, осенило внезапно, и решение оказалось простым и ясным, как в задачке по арифметике. Между прочим, так оно и должно было быть: немножко логики, простой, как дважды два. И вот вижу, в чем дело и