Тверенич согласно кивнул. Он хотел что-то сказать. И Георгий хотел, но из стихающей на глазах метели выезжали все новые и новые твереничи, выстраиваясь за спиной товарища. Они смотрели не на севастийца, а дальше. На старшую дружину князя залесского. Лица тоже могут быть зеркалами. Георгий видел в них смерть — не свою и не огромного дружинника, а пока ничью, вынырнувшую из зимней мути, чтобы забрать с собой не одного и не двоих, но сгрести людские жизни со снежной скатерти целой охапкой.
— Я не хочу тебе зла, залессец.
Сказал это тверенич или почудилось?
— И я, тверенич, тебе зла не желаю, — отчетливо произнес Георгий, — ни тебе, ни господину твоему. Но я ем залесский хлеб.
У Лавры твереничей было раз в семь больше, но и к хану, и к Господу Гаврила Богумилович и Арсений Юрьевич ездили по-разному. В Юртай князь Залесский взял с собой не только старшую дружину, но и наемников, а тверенич, похоже, отправился налегке. Если, конечно, он ехал к хану, ехал и повернул. Или повернули те, кто не захотел умирать? Оставили обреченного князя и сбежали. Такое тоже бывало.
— Возвращаетесь? — В вопросе Георгия еще не было презрения. Он просто хотел знать. — Все ли?
— Все, — твердо сказал роск. Он все понял. — Пусть, кому нравится, подковы ханские лижут, не про нас это.
— То-то смел ты, Орелик, — прошелестел возникший за спиной Терпила. — Пусть другие за вас подковы лижут и смолу глотают… За вас да за послов побитых. Легко гордым да смелым быть за чужими спинами.
— Это Тверень-то за чужими спинами?! — вскинулся кто-то с распухшим носом.
— Так не Резанск же, — удивился толмач, — и не Нижевележск… Им-то первыми Орду привечать. А после них смолянам, дебряничам, святославцам да нам грешным… Пока до Тверени дойдет, земли роскские кровью умоются за гордыню за вашу.
— Да что ты с ним говоришь, с аспидом? — Высокий тверенич двинулся вперед и почти наткнулся на Никешу. Терпилу дебрянич не любил, однако он служил Залесску, а Дебрянск лежал на пути саптар. Если Орда двинется на Тверень…
— С аспидом говорить проще, чем с ханом, — кивнул толмач. Орелик в ответ только сдвинул брови. Он хотел ударить, но все-таки помнил, что не сам по себе. Когда один из ортиев ударил дината, василевс сослал строптивца на границу к варварам. Ортия звали Стефан Андрокл.
— Оставь, Терпила, — мягкий спокойный голос принадлежал Гавриле Богумиловичу. — Нельзя вменять воинам княжью вину, несправедливо это. Твереничи, скажите брату моему Арсению, что я хочу говорить с ним.
Гаврила Богумилович учился говорить по-элимски, а думать по-анассеопольски. Князя тверенского, словно в насмешку, судьба одарила севастийской внешностью. Резкие, хоть и правильные черты и темные бороды в Анассеополе встречались на каждом шагу, не то что золотистые киносурийские кудри и серые глаза. Другое дело, что, увидав тверенича впервые, севастиец почувствовал себя обманутым. Смешно в почти тридцать лет ждать встречи с детской мечтой, да еще на чужбине, но брошенный саптарам вызов был достоин Леонида, и Георгий глупейшим образом искал глазами своего царя из галереи. Старая мозаика не ожила, а бунт обернулся сперва смирением, а теперь еще и бегством. Нет, севастиец тверенича не осуждал — не брату убитого василевса осуждать обитателя лесов. Георгий и сам предпочел скрыться, но он не бросал вызова исконным врагам, и он, в конце концов, никого за собой не тянул, хотя мог. Армия выбрала бы Афтана… Армия и половина провинций.
— Что смотришь, княже? — первым не выдержал молчания тверенич. — Хотел говорить — говори. Или уже не хочешь? Или свидетелей опасаешься? Так не буду я с тобой один на один говорить. Наговорился.
— Не знаю я, что тебе сказать, — вздохнул владетель Залесска. — Что тебе сказать такого, что раньше не говорил и что другие Дировичи не сказали. Нет слов у меня, Арсений Юрьевич.
— А нет, так разъедемся каждый своей дорогой, разве что тоже повернешь. Воины у тебя хороши, закрома полны. Последний раз тебе говорю — встань с нами за земли роскские. Хватит добро в Орду возить да спину гнуть, Гаврила Богумилович, эдак прокланяешься.
— Не знал я, что говорить, — Гаврила Богумилович медленно поднял красивую голову, — а теперь знаю… Не поверну я, как Сын Господень не повернул, когда его о том молили. Знал Он судьбу свою, а пошел, принял смерть от каменьев и тем всех нас спас. Не судил он друзей своих, и мать свою, и невесту свою, что оставили они его, что не пошли с ним на площадь, не говорили истину, не стояли под каменьями… И я тебя не сужу, но с дороги своей не сверну. За мной все земли роскские, все храмы Господни, все старики, да женщины, да дети малые. Как же я их Орде отдам, на гордыню свою променяю?
— Так не отдавай! — сверкнул глазами непохожий на Леонида роск. — Возьми меч и встань против саптар, как сама земля нам велит.
— Не земля, — Гаврила Богумилович говорил безнадежно и устало, — гордыня твоя говорит и страх твой. Знаю, смел ты с мечом, смерти в поле не побоишься. Думаешь, мертвые сраму не имут, ан нет! Позор тому, кто гордыне своей в жертву землю родную приносит. И тому позор, кто из страха за меч хватается. Боишься ты, Арсений Юрьевич, шапку княжью в грязь уронить. Не смерти боишься — плена. Что прикуют тебя, князя тверенского, посреди юртайского базара к собачьей миске, если не хуже…
— А ты не боишься, значит?
— Боюсь, как и Сын Его боялся. Но иду, как Он шел, так как кроме меня некому. Потомки Дировы двоих нас приговорили умилостивить хана, да князю тверенскому недосуг. Зайца ему обогнать надобно… Ну и пусть его… Мог бы я, брат мой бывший, принудить тебя. Людей твоих перебить, а тебя самого Обату отвезти хоть живого, хоть мертвого. Сам видишь, по силам мне то, ну да Господь с тобой. Беги, спасайся, тверенич. Знаю, непросто тебе, так и оставившим Его непросто было…
— С Сыном Его себя равняешь?! — Это был не крик, шепот, но какой же страшный.
— Куда мне, Арсений Юрьевич, — опустил глаза Гаврила Богумилович. — За Ним все были — и рожденные, и не родившиеся еще.
— Это так, за Ним все были, а за мной — Тверень и Резанск, но их я обороню. Слышишь, ты, Болотич, князь Залесский?!
— Слышу, княже, слышу. И Он слышит.
Уехали твереничи, исчезли, затерялись во вновь вскинувшейся метели. Последним хлестанул коня похожий на князя, как не всякий брат походит, боярин, снежными, пластающимися в беге волками побежала следом поземка, пожала плечами не дождавшаяся добычи смерть и тоже пошла себе…
— Юрыш, хватит глядеть, глаза проглядишь!
— Что такое?
— Гаврила Богумилович кличет. С ним поедешь. Не все Терпиле греться…
— А я согрелся уже, — бодро объявил толмач, — как увидел, что твереничи творят, аж в жар бросило.
Не засмеялся никто. И не ответил. Только Никеша пообещал присмотреть за конем Георгия. Севастиец спрыгнул на лед, зашагал к ковровому княжескому возку. На душе было пусто и странно, как в детстве после рассказов Феофана о том, что было и закончилось не так, как хотелось.
Леонид должен был погибнуть в битве. Он мог умереть от старости или от кинжала убийцы, но царя прикончили лихорадка и старые раны. Тверенич должен был говорить с Дировичами, как Ипполит Киносурийский с элимскими царями, но согласился поклониться хану, а с пути повернул, оставив последнее слово за Богумиловичем с его динатской правдой. Правдой динариев, яда, шепота… Сталь в который раз уступила золоту, а сердце — уму. Можно успокоиться тем, что время возносит терпение и ловкость, каковых Афтанам не было отпущено. А раз так, забыть о Леониде, о синеве Фермийского залива, Ирине, Василии и жить, как придется.