— У нас есть свои магистратские постановления…
— Которые, однако, по милости будто бы насланного указа не исполняются?
Как ни зол был ратсгер на приставшего, но и тот не мог не улыбнуться одобрительною улыбкою.
— Монс выбрал, однако, стойкого ходока… Получите!
И ратсгер, отомкнув маленьким ключиком стоявшую на столе шкатулку, открыл её и вынул вязаный шёлковый кошелёк, туго набитый серебряными деньгами.
— Получите, взяты сполна, — донёс в этот же вечер Монсу передавая деньги, ловкий Ваня.
— Расскажи, пожалуйста, каким чародейством ты выможжил у скряги мои талеры? Это походило бы на сказку, если бы не было правдой. Ты, друг мой, — похлопывая дружески по плечу кончившего рассказ свой Балакирева, решил Монс, — и ловчее, и находчивее не в пример Егора… Стало быть, можно будет скоро спровадить этого вредного человека… С тобой мы не расстанемся… Я от тебя ни в чём не таюсь и не намерен таиться… В помощи моей можешь быть уверен… Смотри, если что окажется, придётся, для приличия племянницу Ильиничны замуж отдать… Ваня опустил невольно голову.
— Я не с тем напоминаю, чтобы ставить тебе в вину… Молодость твоя, и она… крепко к тебе привязалась… Все это хорошо мы видим и знаем… Да ты ничего не бойся… Всё будет шито и крыто… Мы своих не выдаём… Хорошо бы было с нашей стороны своего оставить! Одного только требую: не пей так много, чтобы себя не помнить… И то можешь высказать, не помня, что и себя погубишь и других поставить можешь в затруднительное положение…
— Я ни в жизнь, Вилим Иваныч, не забуду… что я есть… я насчёт питья не властен… верьте Богу, — не властен и хожу как ошалелый… Трезвому в голову лезет моё беззаконие… с самого того дня… как Бог попутал… связался… Быть же такому искушению?! Будет мне вечно памятен Христов день в Риге… — он тяжело вздохнул, и на глазах навернулись слезы. — Помутилось моё все житьё… моему счастью конец!
И лицо Ивана Балакирева было мрачно.
Приехала государыня Екатерина Алексеевна в государев рай, на невское своё пепелище, из продолжительного странствия уже с лишком через неделю после дорогого для супруга её дня — полтавской годовщины [137].
Ваня удосужился домой только на минутку и был на себя не похож. И похудел он, и почернел словно.
Даша обрадовалась как ангелу Божию своему ненаглядному мужу, а он поздоровался с нею как-то холодно.
— Что с тобой?
— Устал я… с дороги… разбило всего… измучился насмерть…
— Это и видно… лица на тебе нет…
— Засни, голубчик! — предложил тесть. — Утро вечера мудрёнее… И с силами сберешься, да и отдохнёшь по-христиански… Матка, накрывай скорее. Отужинаем и пораньше… Пусть Ваня не морится, а заснёт.
— Да мне нельзя ночевать дома сегодня… не сказался… Я ведь у Монса должен быть в дому…
Всех словно передёрнуло при этих словах.
— Разве не у государыни уже?
— При государыне… как же!.. Да велено покамест с камер-юнкером находиться… Дело своё справлю и — к нему.
— Экая, прости Господи, напасть! — вступилась попадья Федора. — Малому и дохнуть не дадут у себя в семье… Да есть ли хоть, к примеру сказать, корысть-то какая?.. Уж знал бы, за что маяться! — докончила она, ни к кому обращаясь, а высказывая свои задушевные влечения.
— Есть-то есть, и больше чем есть… Только бери, а давать — дают охотно, да я придерживаюсь.
— К чему так, мой родной? Всяко даяние благо ведь?
— Не совсем, матушка; может выйти и не благо… неровен час.
— Ты, Ваня, для Бога, не бери ничего, береги свою душу и совесть! — с жаром заговорила Даша и прильнула к щеке мужа своею горячею щекою.
— Ты, Иванушко, правду Даша говорит, — подтвердил отец Егор, — не мзды ради твори вся поведённая, а — Господа ради, как учит апостол… Будет душа чиста, и мир Божий в душе твоей всегда будет; и помысл чист, и воля не склонна на злое, а паче склонная на благое…
Ваня поник головой, и ещё тяжелее стало у него на душе.
— Что бабушка?.. Где теперь жительство имеет?
— Уехала, голубчик, домой, — сказал тесть. — Письмо не совсем ладное получила… Сгорело у вас сколько-то. — И сам тяжело вздохнул.
В письме, полученном накануне, Лукерья Демьяновна уведомляла батюшку, что сгорела у неё усадьба и осталась едва ли десятая часть имущества. Подняться нелегко… Не один год и не два придётся ей пробыть в деревне, чтобы поправить как-нибудь ущерб. Словом, из людей достаточных теперь они стали чуть не нищие.
Высказать горькую действительность отец Егор постерегся: и без того малый расстроен.
Накрыли на стол и сели все вокруг. Отец Егор благословил яствие и питие, прочитав молитву. Ваня поел с аппетитом, но молча.
Тесть и тёща отнесли это ко множеству ответственности, лежавшей на Ване; в путешествии, как видно, ещё более ему прибавилось забот.
У Даши грусть об отсутствовавшем, рассеиваемая немного его нечастыми письмами, заменилась новым болезненным чувством. Бедняжке сдавалось теперь, что Ваня воротился из немецких сторон совсем другим человеком. И не хочет он на неё взглянуть по-дружески, а словно избегает её добрых взглядов, стремящихся заглянуть в его душу и прочитать в ней горе друга. Что он страдает, хотя и не говорит ничего, Даша сразу была уверена. И чем больше боязливо заглядывала она в опущенные низко глаза Вани да запримечала их блуждающий взор, тем сильнее билось и сжималось у неё сердце. Она готова была заплакать, и верно, при всех расплакалась бы, если бы после ужина тотчас не ушёл Ваня из дома, ссылаясь на невозможность дольше медлить. Проводив мужа, Даша легла на одинокую кровать и долго тихо плакала. Слезы облегчили бедняжке муку нового для неё ощущения — ещё не определившейся ревности.
Слезы облегчают, несомненно, душевную скорбь, притупляя остроту её. Так было и с Дашей. Охлаждение в муже представлялось ей не призрачным, а подлинной причины остуды она вообразить не могла. Порою Иван был к тому же особенно нежен, проявляя и пыл привязанности, и чувство, разливавшееся потоком слез, но это были часы, когда он был далеко не трезв. В таком положении Даше нестерпимы были его ласки, и он сам возбуждал в ней чувство, которое можно было бы назвать даже враждебным, если бы не проявлялась и в нём женина сердечная преданность да заботливость о добром имени мужа. И она, и домашние — особенно всегда трезвый тесть — на излишества, допускаемые Ванею, смотрели, положим, с разными чувствами, но приходили к одному непременному заключению — что пьянство может погубить молодого человека.
От молчаливых вскипаний неудовольствия дошло до осторожного, но прямого осуждения питья, с упоминанием страхов, волновавших родных, членов семьи священника.
— Ваня, что ты приходишь домой, и редко теперь и не в себе? — осмелилась дружески сказать ему жена.
— Я-то… не в себе?.. Кажись, все как следует, дело справил… С чего мне не в себе быть?
— И я тоже думаю, с чего тебе… пришла теперь — прежде не замечала, до немецкой стороны — охота пить-то? — задала Даша прямой вопрос, от которого Ивану уклониться было нельзя уже, ничего не отвечая в ответ.
— Не пить, Даша, коли знать хочешь, не даёт мне дело моё, — мрачно ответил Ваня, глядя в пол.
— Отчего дело? При деле, если его много, нужно быть тем более трезвым… чтобы помнить все твёрдо… не перепутать чего; чтоб не досталось.
— Ты думаешь так, а я не так! — возразил он медленно, очевидно придумывая отговорки. — Я, коли подкреплюсь, все помню явственно, хоть сто дел разных вели исполнить… Куражит меня, значит… А не выпью — хожу как шальной, рохля рохлей… раздумаюсь… Тоска нападёт как бы ты знала какая! Что я? — думается до чего дойду?