очевидная, как название фильма, и я пойму все, все, и этот мир снова станет моим миром, реальным миром, как будто никогда и не подводил меня.
Я добегаю до угла и в тот момент, когда я поднимаю глаза к спасению, откуда-то издалека на долю секунды доносится мелодия из «Полуночного экспресса» и затихает по мере того, как нарастает, а затем взрывается вой мотора «маранелло», и я думаю: «Дерек» и, не знаю почему, «все пропало», и эта уверенность сливается с внезапно возникающим лицом Наташи Кадышевой, сфотографированной не знаю кем для нового аромата Шанель —
Кто-то трогает меня за плечо, где-то в животе вспыхивает надежда, я оборачиваюсь, надежда не сбылась, это всего лишь Эрнест, по-прежнему жалостливый, он протягивает мне мои деньги. Да, по крайней мере мне остается хоть это, и я задаюсь вопросом, с каким это клиентом я могла пойти под кокаином прошлой ночью, с каким омерзительным богатым полу-трупом, если мне отвалили такую кучу бабок, но я все-таки беру их и подзываю такси, даже не сказав спасибо, и такси резко тормозит, визжат покрышки, и прежде чем сесть в машину и ехать куда глаза глядят, я, держа дверцу открытой, спрашиваю Эрнеста без особой надежды:
— Эрнест, вы меня где-нибудь раньше видели?
— Нет.
— Эта реклама,
— Так давно, что я даже не помню, что было до нее.
— Что со мной, как вам кажется?
Он отвечает не сразу, он так сочувствует мне, этот бедный гостиничный служащий, так жалеет меня всей душой, с высоты своего здравого рассудка.
— Не знаю, мадам.
Я хлопаю дверцей и говорю таксисту:
— Поехали.
— Куда?
— Не знаю, пока прямо. Мне по фигу.
Он подозрительно оглядывает меня в зеркальце и спрашивает:
— Докуда?
И я протягиваю ему одну из лиловых купюр:
— До пятисот.
Мы колесили по всему Парижу, останавливаясь у каждого рекламного щита, у каждой автобусной остановки, перед каждым кинотеатром: меня не было нигде. Мы останавливались у каждого газетного киоска, и я спрашивала «Эль», «Гала»,
Когда я вышла из лавки, на улице лило как из ведра, пока я садилась в машину, успела промокнуть до костей в своем рваном вечернем платье. Меня била дрожь. Рядом со мной на заднем сиденье лежало больше полусотни журналов. Уже совсем стемнело, меня все сильнее знобило, и при виде каждой рекламы, искаженной проливным дождем, темнотой и причудливой пляской автомобильных фар, мне казалось, что это я.
Таксист наблюдал за мной в зеркальце заднего вида.
— Возвращайтесь-ка вы домой, так и помереть недолго, — сказал он.
— Нет, — ответила я, — мне надо позвонить.
В телефонной кабине, у которой я остановилась, на авеню де ла Гранд-Арме, было очень холодно. Дождь водопадами струился по стеклам, отделяя меня от всего остального мира. Прежде чем набрать без особой надежды номер Дерека, я на миг перевела дыхание, прислонившись к стенке; в голове было пусто. Я смотрела на людей, спешащих мимо, в шарфах, длинных плащах, они боролись с ветром, сражались с зонтиками, пытались прикрыть торчащий из пакета багет, они торопливо шли по авеню де ла Гранд-Арме, устремлялись в метро, втискивались, бросая друг на друга подозрительные взгляды, под ненадежные навесы автобусных остановок, торопились к машинам, припаркованным на боковых дорожках, подзывали такси с зажженными огоньками, а те едва не сбивали их с ног и обдавали грязной водой, и люди чертыхались, орали в пустоту, вслед такси, некоторые шли пешком, почти бежали, а другие курили, явно без всякого удовольствия, и кольца серого дыма сливались с выхлопами машин и с белесым паром сотен людей, сотен людей, возвращающихся домой.
Я набрала номер французского мобильника Дерека.
Набранный вами номер не существует.
Я набрала его швейцарский номер.
Набранный вами номер не существует.
Я набрала его английский номер.
Набранный вами номер не существует.
Я набрала его номер в Нью-Йорке.
Долго-долго не соединяли, потом раздался гудок. Через двадцать гудков кто-то снял трубку. Я услышала дыхание на том конце провода и полицейскую сирену, а потом мелодию «Полуночного экспресса», так тихо, что это могло быть лишь галлюцинацией. А потом связь прервалась. А у меня в голове по-прежнему звучала мелодия «Полуночного экспресса», словно очень, очень издалека.
Я обхватила руками голову и сильно сжала виски, словно хотела выдавить из них правду. А если все это никогда… Я позвонила в «Плазу». Мне надо было поговорить с Куртом. Курт был неподкупен. Курт недолюбливал Дерека. Курт скажет мне правду. Я попросила соединить, соединить меня с ним. «Курт как?» — спросили меня. «Курт Кобейн», — ответила я. «Это шутка такая?» — спросили меня. И я вспомнила, что он записан под вымышленным именем. «Он записан под именем Трэвис Бикл».
— Мадемуазель, — завопил тот тип, — я работаю, мне не до глупых розыгрышей…
— Я знаю, он не хочет, чтобы его беспокоили, — сказала я, — но это один из моих ближайших друзей, скажите ему… скажите ему, что с ним хочет поговорить Манон Д., это очень важно.
На том конце провода помолчали.
— Мадемуазель,
И бросили трубку.
На счетчике такси значилось триста евро. Мы крутились по городу уже добрых четыре часа, и я на все получала неверные ответы. Мне было холодно, так холодно, и некуда пойти. Я снова проехала по Вандомской площади и увидела свет в окнах своего номера. А потом, порывшись в куче газет, нашла эту связку ключей. Я прекрасно знала, что открывают эти ключи. Знала с самого начала и сказала таксисту адрес. От Вандомской площади до вокзала Сен-Лазар было не так уж далеко. И все же… Мы повернулись спиной к моему золотому прошлому, и ночь становилась все краснее, по мере того как мы ехали в глубь Парижа. Я помнила дорогу, помнила, где нет поворота. Сдачу я оставила таксисту. Код в подъезде остался прежним. Лестница все так же скрипела. Я повернула ключ в замке. И вошла.
В квартире был относительный порядок, все на месте. Воняло окурками и одиночеством, словно я ушла вчера. На столе недопитая чашка кофе. Пепельница, в ней один бычок. Грязная посуда в раковине. Консервные банки в стенном шкафу. Моя плохо убранная постель. На батарее сохнет белье. На диванчике