оборачиваюсь и — бах! угрожающая вспышка белого огня, раздолбанная тачка с номерами департамента Эро, фары дальнего света посреди Парижа, и я спрашиваю себя, почему люди не умеют ездить и когда ксенон придет в народные массы. Отдуваясь и чертыхаясь, опять шагаю невесть куда, с неприятным чувством, что хожу по кругу, но разве не этим я занимался всю жизнь, ходил кругами без всякой цели? Разве не в этом и состоит жизнь? Задумываюсь по-настоящему, всерьез, над этим вопросом, но какой-то голос во мне ухмыляется, прогоняя экзистенциальные проблемы, и как всякий раз в приступе хандры, мне хочется позвонить Станисласу в Нью-Йорк, но он наверняка спит, потому что сейчас после банка подрабатывает в баре, и вообще я не взял с собой мобильник, и вообще всякий раз, как я ему звоню поговорить по душам, слова застревают в горле и в конце концов я рассказываю об очередной шлюхе или очередном мордобое, ему, наверное, кажется, что я стал жутко поверхностным после того, как удалился от дел. Выхожу из I округа в промзону. Я столько не ходил пешком с того дня, когда мой джип сломался в какой-то пустыне, я никого с собой не взял, решил понаслаждаться одиночеством и, естественно, оказался, как идиот, на своих двоих за тысячу верст от любого жилья, там бы мне и сгинуть, если бы не чета немцев, друзей отца, которые случайно проезжали мимо на джипе более новой модели, чем мой, поздоровались так, словно мы повстречались на выходе из оперы, и отвезли в отель. Так что не выходит у меня бродить в одиночку, особенно если такси свободных нет, а я подыхаю из-за этой тупой прогулки и тупого дождя. Захожу в первую попавшуюся забегаловку и, не успев сесть, начинаю клеить официантку, что, к несчастью, не нравится хозяину за стойкой, а он, во французском изводе, как две капли воды похож на тех барменов Буковски, которых я искал, как Святой Грааль ищут, по всем гнусным притонам в злачных закоулках Лос- Анджелеса, чтобы придать осмысленность собственному алкоголизму, и вот на тебе, откопал эдакую жемчужину пять лет спустя, когда уже и думать об этом забыл, в двух шагах от гостиницы, во французском бистро, удручающе банальном с виду.
— У нас тут ланчем не кормят.
Начинает агрессивно и в придачу не по делу, ведь меня не только тошнит от одной мысли о твердой пище, но я и словом не обмолвился о еде и не могу понять, что на него нашло, еще один псих.
— Тем лучше. Будьте добры, принесите или попросите принести карту напитков, любезнейший.
Он подзывает подчиненную столь повелительным жестом, что я бы на ее месте прискакал галопом, в бистро пусто, как в моей голове в этот момент, и я спрашиваю себя, не снится ли мне вся эта сцена. И в ту же минуту сознаю, что подавальщице, которую я клеил, далеко за семьдесят, но она еще стройная и сильно накрашена, так что в полутьме, да после вчерашнего, скинул ей добрых лет тридцать, но теперь наконец правда вышла наружу, и поскольку эта правда, с сугубо биологической точки зрения, годится мне в матери, если не в бабушки, я прекращаю всякие попытки отбить ее у здешнего хозяина и хочу предстать перед ним в выгодном свете: в конце концов, по зрелом размышлении, его ревность вполне законна и объясняется, похоже, священными узами брака. Потом в дверях возникает голова какого-то типа, мокрого как мышь, и тип спрашивает:
— Простите, у вас ланчем кормят?
— Нет! — отвечают хором и мужчина и женщина с такой усталостью в голосе, что мне даже любопытно.
Тут мужчина решает-таки мной заняться, подходит к столику и швыряет карту напитков почти мне в лицо, я в восторге.
— Рюмку коньяку и горячего шоколаду, пожалуйста, — говорю я, — и если на то пошло, раз уж вы настроены столь явно агрессивно по отношению ко мне, к чему я, между прочим, не подавал никакого повода, я бы предпочел, чтобы вы по крайней мере добавили к вашему жесту словесное сопровождение и, швыряя карту напитков практически мне в лицо, словно пощечину, довели до конца вашу выходку и наградили меня одновременно каким-либо неблагозвучным эпитетом, как, например, болван, тварь или скотина, тогда она приобрела бы законченность, ибо, представьте себе, меня ничто так не раздражает, как полумеры.
— Если собираетесь новых дружков себе завести, так лучше выметайтесь, ошиблись адресом.
— Месье хочет проблем? — с угрозой вопрошает благоверная этого пугала, и я чуть не плачу, ибо вся моя доброжелательность по отношению к ним совершенно не пользуется взаимностью.
— Простите, пожалуйста… у вас еще кормят ланчем?
Еще один человек, точь-в-точь похожий на предыдущего, приоткрывает дверь и задает сакраментальный вопрос.
— НЕТ! — рявкают оба так синхронно, что мне даже завидно.
— А вы что, так посидите или будете настаивать?
Тон повышается.
— Пожалуй, я буду настаивать.
— Лаллаби, рюмку коньяку и горячего шоколаду для неприятного господина.
— Коньяка не осталось.
— То есть как не осталось коньяка?
— Альбер, ты только что последний допил!
— А меня зовут Дерек, и бог с ним, с коньяком, сойдет и бурбон.
— Слышала, Лаллаби?
— И один бурбон! — орет она в пространство, к некоторому моему беспокойству, потому что за стойкой, я уверен, кроме нее, никого нет.
— Спасибо, Альбер, — говорю я.
Он тут же разворачивается на сто восемьдесят градусов и мерит меня взглядом с головы до ног, его трясет.
— Откуда вы знаете, как меня зовут?
— Вы что, издеваетесь?
— Я не позволю разговаривать со мной в таком тоне, — произносит он, вне себя, и тут же заходится истерическим смехом.
— Сударь, вы недооцениваете моего расположения к вам, поймите, вы упоительным образом напоминаете мне персонажа, который постоянно встречается в творчестве одного великого немецкого писателя, высланного в Соединенные Штаты и скончавшегося в 1994 году, и по этой причине я питаю к вам совершенно искренний интерес, пусть даже вам он кажется нескромным.
— Вот вам ваш бурбон!
Лаллаби ставит его на стол с такой силой, что приятно посмотреть.
— Ваше здоровье, — говорю я, залпом опрокидывая стакан. — Не предлагаю вам пропустить со мной стаканчик, вы только что уже вылакали весь коньяк.
— Месье прав, Альбер, ты слишком много выпил, пора тебе остановиться, а то смотри у меня…
— Умолкни, Лаллаби, мы с месье сами разберемся.
Он угрожающе нависает надо мной, руки в боки, голос суровый, глаза сощурены, и могу поклясться — меня это, впрочем, пугает, все ли у меня в порядке со зрительным нервом или с психикой, а может, и с тем и с другим (если учесть, сколько я вливаю в себя последние годы, я в любом случае полутруп), — он стал выше ростом.
Он хватает меня за шиворот, мимоходом разорив сложную вязаную конструкцию кашемира, которым я, сказать по правде, не слишком дорожу с тех пор, как узнал, что выбирала его не сама Жюли, а ее шофер, посланный в последнюю минуту в «Бергдорф» накануне моего двадцатипятилетия, и меня посещает горькая мысль о Жюли и ее эгоцентризме, а сжатый кулак Альбера тем временем зависает над моей головой, готовый обрушиться на нее в кратчайшие сроки — через долю секунды или через несколько минут, если удастся поторговаться.
— Вы не в моем вкусе, — рычит он.
— Вы тоже, — безнадежно отзываюсь я, по-моему, Альбер слишком самонадеян, — мой к вам интерес… литературного порядка.
— Литературного?
Пальцы его разжимаются, и я вижу, что он в смятении — не поймет, что ли, какое отношение имеет литература, как-никак искусство, к человеку, с виду довольно-таки далекому от эстетических запросов? Во