дыхания клубилось на уровне рта. Как-то это все объяснялось, все было очень просто, и очень, очень интересно – ее напряженное, старавшееся сохранять неподвижность тело было все внимание. И я, пытаясь продраться сквозь мою черноту, следил за событиями.

В фильме опять пели – где-то на железной дороге, в такт стуку колес, короткая нота на первый удар, длинная – на второй: та-тааам, та-тааам… Поезда медленно и грузно шли, кажется, по мосту, немного детский надломленный женский голос и мягкий мужской выводили нехитрую мелодию, я вспоминал мою дорогу из России в Германию, то же мучительное, всепроникающее та-там, та-там, удары из-под движущегося пола, тряску на маленьком столике под окном, остановки, когда тело все еще как бы продолжает, отбивая колесный ритм, лететь вперед, лязг дверей, пограничники, говорящие что-то гортанно-лающее на непонятном еще языке, жужжание и дрожь состава – смена колес под Брестом… Она тоже уезжает, наверное, хочет скрыться с места преступления.

И только потом, когда женщина говорила с режиссером и мелькнуло слово «репетиция», я неожиданно все понял. Ну конечно, это был просто театр! Такой театр, где все поют – на таком спектакле я заснул когда-то в Ленинграде. Значит, это просто фильм о театре, а «Dancer in the Dark» – вероятно, название пьесы. Открытие это наполнило меня невероятным разочарованием. Они репетировали, кто-то отстукивал ритм по деревянной поверхности, пели хором; значит, была сцена убийства, сцена бегства; сейчас ее должны все-таки поймать, в театре преступника всегда ловят. И действительно, дальше появлялись адвокаты, полицейские, лязг металлических решеток; я почти перестал следить за действием и снова начал думать о том, что после сеанса нам придется попрощаться, и я больше никогда не смогу ее встретить. Она по-прежнему сидела неподвижно, непостижимо, наверное, ей было немного жарко: тонкие струйки мокрого воздуха, чуть влажной ткани исходили от нее, бесконечно мягкие, немного детские – как у ребенка, который долго бегал во дворе, но – тише и ароматнее. Ее напряжение было спокойным, ее дыхание, эти мягкие струйки, исходившие из пор – все было ровно и убаюкивающе, сокровенно и сказочно.

Над залом снова взметнулась и полилась песня, надрывно и плачуще пела женщина, главная героиня фильма, без музыки, без сопровождения; голос пусто и одиноко звенел в зале, пытаясь найти точку опоры. Пение было прервано падением какого-то тяжелого тела, чего-то плотного – занавеса. И с задержкой в секунду люди в зале, множество людей, вздрогнули единым толчком, где-то далеко вскрикнули. Воздушная волна, вспугнутая этим движением, ударилась в экран и стены – и снова стало ненадолго тихо. Потом люди начали вставать, зал задвигался – фильм кончился.

Она еще сидела, пропускала людей мимо себя, потом наконец встала. Я тоже встал, надел очки, начал проталкиваться туда, куда все шли и откуда била свежая лучистая струя вечернего воздуха – к открытой двери.

Мы вышли в теплую ночь – люди снова толпились у кинотеатра, но не гудели, как до начала – говорили тихо и словно немного испуганно, как это случалось у меня в темном зале ресторана. Направо от выхода люди сидели в открытом кафе – там был запах сыроватых деревянных столов, и пар, поднимавшийся над теплыми окружностями – чашками.

– Выпьем кофе? – спросил я с надеждой.

– Нет, спасибо, я немного тороплюсь, – рассеянно ответила она.

– Пожалуйста, пять минут! – попросил я.

– Ну хорошо, давай сядем!

Мы сели за тощий столик на металлических кривых ножках, заказали два кофе и какое-то время молча пили.

– Тебе понравился фильм? – спросил я наконец.

– Да! Спасибо тебе, очень хороший. Не совсем в моем вкусе, но очень сильно!

– Да, – ответил я, – действительно сильно. А почему не в твоем вкусе?

– Ну… я не люблю, когда мной так явно манипулируют, – нехотя отвечала она.

– Ну да, конечно.

– Все эти сцены вроде отнимания денег у бедной матери – понятно, чего от меня ждут – что я буду ее жалеть. По-моему, это слишком ясно.

Надо что-то возразить, а то я все время соглашаюсь, как болван, подумал я и сказал, сам не узнав своего голоса:

– Мне понравилось! Очень эффектная сцена!

– Ну да, – ответила она немного презрительно, – слишком эффектная! Или в конце, этот фон Триер обязательно хотел, чтобы все плакали. И многие плакали. Но мне как-то не хотелось плакать, наверное, именно поэтому.

– Ну да, – ответил я, – и мне тоже не хотелось. Я вообще не понимаю, почему все так реагировали.

Она допила кофе, немного приподнялась, снова, как в кино, напряглась: я договорю, и она встанет, скажет, что торопится, и уйдет…

– Не понимаю, – продолжал я, пытаясь остановить это ее движение, – ну да, театр, постановка, очень важно. Ну, не хлопали. Провалился спектакль. Но зачем же плакать? И пьесу ставили они не очень интересную. Я бы…

И тут что-то случилось. Она как будто осела на скамейке, съежилась, руки опустила на стол, и ее лицо стало немножко ближе ко мне.

– Подожди-подожди, – заговорила она мне прямо в лицо, и ее голос впервые стал заинтересованным, даже немного тревожным, – подожди, что за ерунда? Какой театр? Какая пьеса?

– Ну, пьеса… Которую они ставили с этой женщиной, где еще все пели.

– Я про конец фильма говорила. При чем здесь пьеса?

– Ну, там занавес упал – и никто не аплодировал. И песню не дали закончить…

Она молчала, должно быть, вглядываясь в мое лицо – ее дыхание, сладкое, ароматное, смешанное с запахом кофе, скользило по моему лицу, легко щекотало маленькие волоски на моих щеках, холодило бритую область под носом. Пару раз она шумно выдохнула, словно хотела что-то сказать и не могла.

– Сними очки! – наконец сказала она. Я не шелохнулся.

– Пожалуйста, сними очки! – повторила она.

Я медленно взялся за пластмассу и открыл, подставив под вечерний воздух, свои глаза.

– Господи, как же я… – тихонько сказала она. – Зачем? Зачем же ты тогда позвал меня в кино?

У Александерплац шумели машины, тихо говорили люди, шуршал ветер, пахло свежей землей, травой, кофе, мокрым деревом, крашеным металлом, штукатуркой, тканью, орехами и бетонной пылью. Что-то изменилось в воздухе, какая-то пропорция, молекулы его разошлись по шву, раздались в стороны, пропуская что-то, и это что-то, несказанно мягкое, невероятно нежное и теплое-теплое надвинулось на меня. Ее рука опустилась мне на голову и погладила мои волосы – еле касаясь их, горячая, как остывающий мотор, мягкая и мокрая, как вспаханная земля. Она искрила, эта рука, от нее в голове бегали колючки, что-то замыкалось и размыкалось.

– Зачем? – спрашивала она тихо. – Зачем?

– Я думал, тебе так со мной неинтересно. У нас ведь плохо было с общением.

– Ну да, но ведь… Почему ты не сказал? Я бы и не догадалась… Ты вообще ничего не видишь? Я подумала, что ты странный, но…

Она еще долго что-то бессвязно говорила и спрашивала. Потом я начал рассказывать. Я рассказывал долго и много – я люблю говорить, а вот уже несколько лет говорить было не с кем. Она слушала, спрашивала. Потом мы ушли из кафе и гуляли по городу. Она спрашивала, я рассказывал, потом спрашивал я, она что-то коротко отвечала – мы наконец-то разговаривали.

БЕРЛИН

Оказаться в полной темноте, закрыв глаза, невозможно. Свет есть везде – никакая повязка, никакая комната без окон не даст полной темноты. Так что бесполезно пытаться, выключая свет и зажмуривая веки, представить себе ту бесконечную черноту, в которой оказывается человек с удаленными глазными нервами. Упражнения у доктора дали только слабое представление, спасли от ужаса и безумия в первую минуту, когда кончилось действие наркоза. Было много голосов, много звуков вокруг, шаги, скрипы, хлопанье дверей

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату