пустое, вызывающее досаду и тоску.
Главные открытия на земле сделают не ученые, а писатели. И еще, возможно, этот вот… Пургин ваял в руки свежий, только что подписанный дежурным редактором номер газеты, затянулся щекотным духом краски и сморгнул с глаз слезу – с полосы на него смотрел Сталин. Добрый, с подначивающей усмешкой, прячущейся в усах, с трубкой, ловко зажатой пальцами. Возможно, и этот дядя сделает какое-нибудь важное жизненное открытие. За что его любят люди? Не было Пургину ответа. Да только ли ему не было ответа?
Пока шла война на Хасане, он аккуратно, нигде не объявляясь, будто кошка, выслеживающая мышь, обследовал проулок, в котором когда-то жил, свой дом и тесную, маленькую, как шкатулка квартирку.
И его самого, и мать Пургина в доме уже мало кто помнил, а те, кто помнил, подозрительно щурились: с чего это гражданин интересуется врагами народа? А в порядке ли у вас, любезный, документы? Пургин не сомневался, что после этих расспросов несколько доброхотов непременно сходили куда надо и передали информацию: тут, мол, интересуются врагами народа.
Печально становилось от такой бдительности. Собственно, другого Пургин и не ожидал. Нет в проулке ни матери, ни его, и будет совсем хорошо, если фамилию Пургиных люди, живущие там, вообще вычеркнут из памяти, словно Пургины никогда тут и не жили. Надо было думать, как написать общую, завершающую, с политическими выкладками статью о Хасане.
Перечитав все, что появилось в газетах, Пургин написал эту статью – он постарался честно отработать свой хлеб.
Данилевский несколько раз предлагал Пургину:
– Дед, ты бы выступил, рассказал о Хасане, о том, за что получил орден, а? Хотя бы в узком кругу, перед членами редколлегии. Не надо перед всеми – только перед нами.
Пургин, щуря жесткие похолодевшие глаза, отрицательно качал головой:
– Как я могу? Не имею права… Просто не имею права! Да, собственно, что я тебе говорю, ты сам все понимаешь!
– Понимаю, – грустно вешал свой длинный крючковатый нос Данилевский, чертил на бумажке круги – у заведующего военным отделом появилось новое занятие.
– Ты, Федор Ависович, раздели исполнение на две творческие половины, – подтрунил как-то Пургин, – до обеда рисуй кружочки в одну сторону, слева направо, после обеда в другую – справа налево.
– Конечно, – рассеянно кивал Данилевский, – это очень остроумно: до обеда в одну сторону, после обеда в другую. Жуть как остроумно, – пепельно-серое лицо его всегда было усталым, нечесаная, с большой папкой волос голова неопрятна, на плечах белела перхоть, глаза сквозь мутные стекла очков была едва видны.
У Данилевского арестовали соседа наверху, директора завода, выпускающего подшипники, потом ночью пришли за соседом внизу – военным с двумя ромбами в петлицах, важный чином из Главного артиллерийского управления РККА, не щадя сна подъезда, громко топали по лестнице, блокируя возможный побег военного, – впрочем, сна в подъезде и без того не было, люди не спали, чутко ловили каждый звук на улице, не говоря уже о лестничной площадке; у многих были наготове кульки с сухарями и свертки с разными бритвенно-умывальными принадлежностями, – затем взяли соседа по площадке, тихого благообразного старичка с коротко остриженной седой бородой – ветеринара, специалиста по куриным прививкам.
Когда брали ветеринара, в дверь Данилевского грубо постучали – звонок в квартире не работал, закоротило кнопку – из нее вырвалось пламя, брызнуло пороховой гарью на стену, и звонок перестал работать. Данилевский, стараясь унять дрожь в теле и держаться прямо, открыл, в проем втиснулся квадратный, похожий на шкаф, затянутый в ремни энкаведешник в красно-голубой фуражке и глазами- гвоздиками, ощупал прихожую.
– А звонок почему не работает? Нехорошо. Почините! – приказал он, и Данилевский готовно кивнул: да, днем обязательно починим, поставим новую кнопку, эта только что сгорела, еще запах гари не истаял. Энкаведешник сощурил и без того маленькие глаза-гвоздики: – Пойдете со мной. Будете понятым.
До Данилевского не сразу дошел смысл сказанного.
– Куда? – спросил он жалобно.
– В соседнюю квартиру.
Специалист по куриным прививкам оказался резидентом четырех разведок: английской, португальской, японской – это уже как пить дать, Данилевский слышал о четырех арестованных резидентах японской разведки, – и мексиканской, что было уж совсем удивительно: трудно поверить, чтобы у этой страны имелись стратегические интересы в Советском Союзе.
Полагая, что как понятой он имеет право на расспросы, Данилевский не удержался, горьким осклизлым голосом поинтересовался у старичка:
– Вы хоть языки-то знаете? Японский, например?
– Не разговаривать! – резко и зло, как на арестованного, прикрикнул старший энкаведешного наряда – такой же сундук, как и его напарник с глазами-гвоздиками.
Почему-то оперативная работа, аресты, разгребание грязного белья, расстрелы, ковыряние в пепле и мусоре оставляет на этих людях печать – среди энкаведешников, работающих по ночам, Данилевский не видел ни одного хорошего лица – все неприятные, тусклоглазые, злые, а вот среди следователей совсем иные – Данилевский сталкивался и с этой категорией сотрудников, – много вдохновенных, чистых, с благородными чертами лиц.
– Не положено разговаривать! – добавил старший, ковыряясь в дневнике старичка, – он хотел прямо тут же, по горячим следам, в кипящей сметане, среди карасей найти «компру» – компрометирующий материал – какую-нибудь гнусность про товарища Сталина, сомнения в том, что Красная армия не сумеет защитить Советский Союз, если на него нападет страна Орангутангия или Апельсиния, либо невежливые выражения в адрес товарищей Молотова, Кагановича, Ежова и других руководящих вождей – потому сразу и вцепился в дневники – он их взял в первую очередь.
– Знаю только русский, – не обратив внимания на окрик старшего, насмешливо проговорил старичок, – да и то, читая некоторые статьи в вашей газете, прибегаю к словарю.
Старичок держался спокойно, твердо, словно был уверен в ошибке – арест его ошибочный, день-два подержат в энкаведешной каталажке и выпустят, – с достоинством, будто бы жил совсем в ином измерении и все мирское его никак не касалось, сцепил руки на колене.
– Молча-ть! – заревел старший, стремительно рассек пространство чистого уютного кабинета, в котором пахло теплом и книгами, и коротким ловким тычком – у старшего рука была набита – свалил старичка на пол.
Тот поднялся, стер рукою кровь со рта, чуть шутовски, но, не теряя самообладания, поклонился старшему:
– Спасибо! Спасибо за все, что я сделал для России.
Старик был одним из ведущих специалистов в ветеринарии, это Данилевский знал, – не раз выезжал на борьбу с мором, и было чудом, что он возвращался из этих рискованных поездок живым.
– Сволочь английская! – выдохнул старший и снова коротким ударом сбил старичка на пол.
Старичок поднялся опять – он был крепок, вынослив, умел терпеть боль, да потом за свою долгую жизнь испытывал и не такое – выплюнул изо рта осколок зуба и свысока, будто бог, сожалеющее посмотрел на энкаведешника – не энкаведешник жалел его, а он энкаведешника; ошибка то, что энкаведешник, а не он правит бал, завтра все изменится, как не может эта краснолицая низколобая скотина управлять мозгами. А старичок был мозгом, у него голова управляла телом, а не тело головой – того, у кого все было наоборот, старичок жалел. Он жалел энкаведешника.
– Добавьте еще ради справедливости, что я сволочь японская, португальская и мексиканская, – по- прежнему насмешливо, обрызгивая снег бороды пятнышками крови, проговорил старичок, выплюнул на пол вторую половину зуба.
– Пачкаться больше о тебя не хочется, – сквозь сжим челюстей проговорил старший, посмотрел на кулак, – да и руку больно!
Через двадцать минут старичка увезли на глухой машине без единой смотровой щелки в корпусе и