телеграфная лента. «Дельфин не выдержал разлуки покончил собой». Подписи под текстом не было.

– Что она хоть означает, можешь сообразить? – спросил Данилевский.

– Нет.

– Дельфин какой-то!

– Дельфин, дельфин… – Пургин пожал плечам, хотя сразу сообразил, что дельфин – это бесшабашный верткий, схожий с огромным веселым пескарем дельфиненок из санатория – спасенный им «крестник», который остался вместе с прежним Пургиным в прошлом.

Он расправил телеграмму пальцами и бережностью, трогательной аккуратностью своих движений заставил Данилевского задать вопрос вторично:

– Ну что, вспомнил?

Пургин покачал головой:

– Нет.

– Да плюнь ты, – Данилевский хлопнул его по плечу, выбрось из головы, – баба какая-нибудь, которую ты за умение плавать прозвал Дельфином! Не скрывай и не стесняйся. На курорте это каждому положено. Хотя самоубийство… Что, такая горячая любовь была? До гроба?

– Я же сказал, Федор, что не знаю.

– Ну да, самоубийство – это иносказательное… Рассталась, значит, с тобой навсегда, из записной книжки вычеркнула, из памяти выплеснула, – Данилевский неожиданно смущенно захихикал и задом удалился из комнаты. – Оно и лучше! – выкрикнул он из коридора.

Наступил вечер. Пора было ехать в Кремль. От ожидания устали уже все – устала вся «Комсомолка». Главный напоследок вызвал к себе Пургина.

– Ну-к, поворотись-ка, сынку, в последний раз! Все ли в порядке?

– Все в порядке, – устало ответил Пургин.

– A ты не перечь, поворотись, раз требуют.

Пургин неохотно подчинился.

– Можно ехать, – наконец разрешил главный.

По торжественному случаю черная редакционная «эмка», на которой ездил только главный, была вычищена, вылизана, она блестела до того ярко, что от боков ее отпрыгивали солнечные зайчики, даже резиновые скаты, не самые новые, со стершимся рисунком и седыми боковинами, и те выглядели так, что в них можно было смотреться.

– В какие ворота поедем, выучил? – строго, становясь сразу незнакомым и важным, этаким официальным человеком из присутствия, поинтересовался у водителя Данилевский, располагаясь поудобнее на заднем сиденье.

Шофер глянул на него в навесное зеркальце.

– Выучил, Федор Ависович, – в те самые, в которые сам товарищ Сталин въезжает, с красной звездой на шпиле.

– Звезды в Кремле есть только на башнях, на воротах их нет.

– В те, куда с Большого моста въезжают, от Дома Правительства. Где Тухачевский жил.

– Я тебе покажу Тухачевского! – не удержавшись, воскликнул Серый, схватился рукою за щеку, будто у него болел зуб. – Ты чего мелешь? Не было никогда такого человека!

– Если что не так – извиняйте, товарищ Данилевский! – поугрюмел шофер.

– Голову на плечах надо иметь! – назидательно произнес Данилевский, поскреб пальцами щеку. – Этот груз никогда не бывает лишним.

– Верно, товарищ Данилевский, – согласился шофер, – спасибо за науку!

– Раз от Большого Каменного моста, то значит – Боровицкие ворота. Раньше их называли не воротами, а проездной башней.

– Ага! – тускло подтвердил шофер. – У меня на бумажке именно они так и записаны – Боровицкие. Но башня ли? Ворота!

– Удивительная штука – Кремль, – оттаял Данилевский, – архиудивительная, Валя, – сказал он Пургину.

– Валяй, читай лекцию! – сказал Пургин.

– Я по Кремлю когда-то диплом в институте защищал.

Пургин удивился.

– Вот не знал!

– Материал в голове до сих пор сидит, не вытряхивается. Рассказать-то я расскажу, но ты, когда будем в Кремле, – засеки. Не то ведь когда еще тут побываем.

– Лекция – лучшее средство от мандража.

– У Боровицких ворот, кстати, находится колокольня Ивана Великого, так от ее макушки до воды, до Москва-реки значит, – более ста метров. Ничего колоколенка? Нигде в мире такой колокольни нет. Все колокольни ниже. А, Валя? Наполеон, когда отступал, под Ивана заложил порох, рванул – и обкакался, Иван Великий оказался сильнее француза и крепче пороха.

Он рассказывал еще что-то, бледный потный Данилевский тыкал рукой в окно машины, в дома, в рекламные щиты, но Пургин уже не слушал его – не мог, а Данилевский, не замечая состояния Пургина, продолжал рассказывать.

В Боровицкие ворота их не пустили – ворота были «закрыты на режим» – велели гнать в объезд, по набережной к Китай-городу, а там свернуть налево, на брусчатку – въезд на награждение ныне производится оттуда.

Через каждые десять метров стоял военный – все патрульные были сработаны по утвержденной мерке; одного роста, фигуристые, с талиями, как у осы, крест накрест перехваченные ремнями, в синих широких галифе, заправленных в козловые генеральские сапоги, с тяжелыми кожаными кобурами, плотно прижатыми к телу, с одинаково цепкими бесцветными глазами и лицами, также слепленными по кем-то подписанному и заверенному гербовой печатью стандарту, – такие лица никогда не запоминаются, сколько в них не вглядывайся.

Пургину, едва он увидел военных, захотелось выскочить из машины. Он едва сдержал себя – сцепил зубы, перестал дышать. Все-таки годы, проведенные на диване, сказались: портвейновое время, разделенное на двоих с Корягой, тоже было не лучше – худой мосторговский портвешок делает человека храбрым на пару часов, не больше, потом Пургина и Корягу охватывал страх и они начинали слушать улицу, подъезд, лестничную площадку, «вычислять» шаги – свои это или чужие? – юг малость скрасил прошлое, дал Пургину возможность привыкнуть к тому, что есть другая жизнь, но юга было слишком мало.

Оформление въездных пропусков заняло немного времени, и «эмка» «Комсомольской правды» пристроилась в хвост небольшой колонны. В открытое окошко заглянул хмурый военный в энкаведешной красно-голубой фуражке:

– Оружия нет?

Данилевский, словно бы испугавшись чего-то, быстро-быстро затряс головой.

– Нет!

– Всякое может быть, – ровным деревянным голосом произнес военный, – случается, что забывают на работе оставить, а с оружием в Кремль нельзя. Если есть – сдайте!

– Нету, нету у нас оружия, товарищ, мы – журналисты, мирные люди, – совсем обмяк Данилевский. – Наше оружие – перья. И… – он покосился на Пургина, – вот этот товарищ – Герой Советского Союза. Но и он без оружия.

– Пошел! – разрешил энкаведешник шоферу.

«Дурацкие какие у них фуражки, – пытаясь справиться с самим собой, с буханьем в груди и путом, думал Пургин – он силком рождал в себе мысли, боролся с собственной квелостью, с отупением, с тем, что он сделался каким-то пластмассовым, эбонитовым, плексиглазовым, неживым, – сами дураки и фуражки у них дурацкие: голубые с красным. Как колпаки у клоунов!»

А ведь самыми жестокими людьми на свете бывают клоуны – милые коверные артисты, призванные смешить детей, – за ребенком, глядишь, смеется и взрослый, только вот смех ребенка всегда бывает одинаков, а взрослые смеются по-разному: один без задней мысли, безобидно, а другой нашпигован задними мыслями, как гусь антоновкой, весь из скрытых фиг – и когда клоун выбирается наверх, к кормилу,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×