войну, Наджмсама, люди ели семена лотоса.
– Семена?
– Да. Варили и ели, спасались от голода. Говорят, семена сладковаты на вкус, как мороженый картофель, и их не очень-то, честно говоря, можно есть. Но есть было нечего, и люди питались семенами лотоса.
– Ещё что у вас показывают туристам?
– Ещё? Н-не знаю, – приподнял плечи Князев. – Забой осётров, думаю. Осётр – это такая особая рыба. Так называемая красная. Огромная, без костей, со сладким мясом. Мясо у неё как курятина. Нет, даже лучше, чем курятина.
– А у нас в Афганистане рыбу не едят, – сказала Наджмсама. Поправилась. – Почти не едят.
– А у нас любят.
– Туристам в Афганистане реки не показывают. – Наджмсама вздохнула.
– Нет, не люблю я туристов! – повторил Князев.
– Почему ты не любить туристов?
Князев в ответ молча приподнял плечи: есть причина.
– Тогда считай, что я их тоже не люблю, – неожиданно заявила Наджмсама. – Ладно?
Где-то далеко в горах снова хлопнул выстрел. Воздух погустел, сделался предгрозовым.
Очень часто человек в минуту опасности не понимает, что такое опасность, не осознает её в полной мере, хотя и представляет, где противник, ощущает его – вон он, вон там, откуда выплескивается длинный прямой язычок пулемётного пламени, несётся грохот, а свинцовые струи страшновато режут, – это нечто такое, что происходит с кем-то другим, посторонним, это как кадры из увлекательного приключенческого фильма.
И только тогда человек познает боль, опасность, тогда по-настоящему начинает собственной шкурой чувствовать, кто есть кто и что есть что, когда сам оказывается меченным этой опасностью: царапнет пуля, оставит ожог, этот ожог долго потом помнится, чуть что – мнёт его пальцами, трёт, ощупывает давно зажившее место, поэтому, вероятно, не ленится лишний раз припасть к земле и проползти десятка три метров по-пластунски, хотя этого, может, и не надо бывает делать, – перестраховывается парень, но лучше всё-таки перестраховаться, чем захлебнуться в собственной крови, поглубже зарыться в землю либо найти надёжную расщелину в камнях, высмотреть точку получше, откуда выгодно стрелять, обжить её. Именно такое понимание опасности часто спасает человека.
Бесшабашные храбрецы так же не нужны командиру, как и трясущиеся овечьи хвосты, норовящие при первом же выстреле сунуться головою в траву и замереть, – нужны люди, которые знают, что такое боль, и боятся её, а боясь, умеют преодолеть эту боязнь, не теряют разума ни в какой, даже самой тяжёлой, запутанной обстановке, – такой солдат более всего люб командиру.
Князев не понимал и одновременно понимал, что с ним происходит, он полыхал, как красная роза, при упоминании имени Наджмсамы, лицо обдавало крутым жаром, в висках гулко билась кровь, уши закладывало, словно в горах на высоте, и он превращался в самого настоящего глухаря – крупную таёжную птицу, которая, когда токует, глохнет и забывает про всё на свете. Но Князев был солдатом, а солдату нельзя ничего забывать, и он, подсекаемый самим собою, неведомыми догадками, вскидывался, темнел лицом, в глазах появлялся сухой свет: действительно, что это с ним?
Если у Наджмсамы не было дежурства, а у Князева выпадало свободное время, он обязательно шёл к ней – поговорить, а может быть, и помолчать, посмотреть на неё, подсобить, коли понадобится его помощь. Иногда Матвеенков увязывался с ним. Но когда он увязывался, то у Князева возникало желание цыкнуть на него – всё-таки он был старшим по званию, сержантом. Но Князев не мог этого сделать, почему-то робел, а Матвеенков – хитрый «мураш», он всё понимал, что говорится, на ус наматывал – словно бы сам боялся очутиться в подобном положении, и только посмеивался, глядя на Князева.
А у Князева что-то сосущее, горькое, нежное, мешающее дышать и одновременно сопутствующее дыханию поселялось в груди, вместе с этим всё чаще и чаще появлялось чувство страха, которого раньше не было. Это был страх иного рода, что, случается, опутывает солдата в бою либо – что ещё хуже – перед боем, это был страх за Наджмсаму. Ведь сообщение приходит за сообщением: душманы усилили борьбу, стреляют и днём, и ночью, ворвались в один кишлак, в другой, в третий, вспороли животы активистам, а тем, кто проводил политику партии в жизнь, придумывали что-нибудь особенное, по-восточному жестокое – надрезали тело по талии, проводя ножом вкруговую, потом рывком сдирали кожу, чулком поднимали вверх и стягивали узлом над головой. Человек ещё был жив, дёргался, кричал в страшном своём колпаке, но ничего поделать не мог – был обречён и через несколько минут умирал. Эта жёстокость заставляла Князева сжимать зубы, невольно ёжиться, чувствуя чужую боль, холодеть от одной только мысли: а вдруг подобное случится с Наджмсамой? За себя он не боялся, боялся за Наджмсаму.
День сменял ночь, на смену ночи снова приходил день – мутный, пыльный, – видать, долго не обмывал здешние горы дождь, – плотнонебый, с начищенным желтком солнца, едва просвечивающим сквозь муть, но тем не менее достающим до земли – иначе с чего бы так жарило? День, в свою очередь, опять уступал место ночи, та – дню. Колесо времени катилось, не останавливаясь, его не касались ни боль, ни плач, ни песни, ни радости. Ко всему мирскому, земному время было до обидного равнодушно, и человек невольно ощущал своё бессилие, мелкоту перед ним – уж очень он маленьким и зависимым, как крестьянин от помещика, выглядел.
Ночью, просыпаясь, Князев перебирал в памяти разговоры с Наджмсамой. Вспоминал места свои родные. Наверное, возврат в мыслях на Волгу, в Астрахань, в спокойные полноводные ерики, где взбивают хвостами ил со дна двухпудовые осётры, а с ряби склевывают мелюзгу тонкоголосые мартыны – это тоже своеобразный туризм (хоть и не любит туристов Князев). И каждый человек в таком разе, если он находится на чужбине и возвращается в мыслях на редину, – турист.
Впрочем, суждение это спорное.
К горлу невольно подкатывало что-то горячее. Как там домашние?
– О чём думаете, товарищ сержант? – изображая из себя саму наивность, спрашивал Матвеенков, щурился преданно – поедал, так сказать, глазами начальство, шмыгал носом, но игру выдерживал до конца. – О государственных делах?
– Так точно, о государственных. – Князев всплывал на поверхность самого себя, крутил панаму на Матвеенковской голове, косился глазами на его автомат: – Чищеный?
– Естественно. – Взгляд Матвеенкова был честным. – Иначе и быть не должно, товарищ сержант. А вдруг через пятнадцать минут придётся отражать нападение душманов? А?
– Всякое может быть, – туманно отзывался на Матвеенковскую готовность Князев.
Четыре дня назад в небольшом городишке, а точнее, полукишлаке-полугородке, таком же, как и их, случилась одна история. Четверо афганских товарищей берегли, что называется, покой, мирную тишь своих земляков, охраняли дома, улочки, рынок. Во втором часу дня на городишко неожиданно навалилась душманская группа – человек сорок, хорошо вооружённые, и не только древними дальнобойными бурами, кремневыми пищалями, как иногда эти буры изображают, а оружием современным, способным сдерживать натиск целого батальона, – пулемётами, автоматами, гранатомётами. Душманы навалились на рынок молча, сцепив зубы, яростно выкатывая глаза – наркотиками накачались, что ли? – и единственной силой, которая могла им противостоять, была эта четвёрка.
Завязался бой. Прямо среди лотков с виноградом и рисом, среди козьих и бараньих туш, которые здесь, на высоте, могут храниться сколько угодно и не портиться – мясо покрывается тоненькой пленкой, очень похожей на синтетическую, и словно бы консервируется, это возможно только на высоте, при продувном воздухе, – среди корзин и тележек с зеленью и картошкой. Четвёрка афганских товарищей, отстреливаясь, отступила к небольшому глиняному зданьицу, в котором хранились весы, разная мелочь, тряпьё и мётлы.
Душманы обложили здание плотно – мышь не проскочит.
Четвёрка отбивалась до конца. Вначале погиб один парень, потом второй, потом девчонка, в той команде тоже была девушка – ведь мало ли что, а вдруг какой-нибудь женщине потребуется совет, ей тайну женскую, особую надо будет открыть, мужчине же не доверишь, – и в живых оставался только один паренёк по имени Рафат. Раненый – у Рафата была прострелена рука и по касательной обожжено плечо.
Эх, чего только, наверное, не передумал, не пережил этот хороший парень, пока шёл бой! Вспоминал