В книгах, адресованных детям, Р. П. Погодин, естественно, стремился давать образы повышенной идейной и эмоциональной насыщенности. Эти образы нередко обладали зарядом реалистической символики. Р. П. Погодин использует это средство художественного познания жизни в таких известных своих произведениях, как «Книжка про Гришку», «Красные лошади», «Лазоревый петух моего детства» и ряде других.
На рассказ «Лазоревый петух моего детства» надо обратить особое внимание — он является для писателя программным.
Рассказ построен на социально-философском осмыслении такого, казалось бы, деревенски- будничного существа, как петух. Но простые, даже элементарные действия этого персонажа таят в себе неожиданные глубины. Вчитываясь в этот рассказ, в его такие непритязательные и в то же время затейливые образы, мы находим новые, важные для нас смысловые оттенки. Улавливаем многозначный смысл ключевой фразы: «Разве мог я тогда понимать, что петухи нашего детства бессмертны».
«— Что ты намерен делать в дальнейшем? — спрашивал лазоревый петух мальчишку, а тот на своем пацаньем уровне простодушно отвечал:
— Не знаю. Стану летчиком.
Петух посмотрел… снисходительно. Шевельнул крыльями, будто плечами пожал.
— Единственное настоящее занятие — находить зерна».
В рассказе «Алфред» старик Улан стыдит мальчишек, разбивающих спелые яблоки о телеграфный столб. Улан достает из яблок семечки и говорит ребятам: «Мы их в землю посадим. Под солнышком они как раз поспеют к тому сроку, когда у вас ребятишки народятся».
Критик И. Мотяшков писал по поводу этих слов погодинского героя: «Семя, зерно — хранитель жизни, ее бессмертный исток! В художественной системе прозы Погодина всякая деятельность лишь в той мере прекрасна, имеет смысл и оправдана, в какой направлена на защиту и творчество жизни»[6].
Не случайно тяжелораненый солдат-танкист воспринимается Алькой именно в этом ключе: герою вдруг показалось, «что это и не человек вовсе, а глядящее на него зерно, из которого происходит вся жизнь на земле».
Что касается самого образа «лазоревого петуха» — то это символическое утверждение принципиальной совместимости в художественном творчестве реального с чудесным, сказочным.
Разве бывает жизнь без сказки? Она творится в жизни на каждом шагу. Человек часто и не замечает того, что живет в ней. Вот, например, Сенька из повести «Где леший живет». Петух ему: «Ко-ко-ко…» И Сенька петуху: «Ко-ко-ко…» И прекрасно друг друга поймут. «Не лезь, — скажет петух. — Я зерно для своих куриц отыскиваю». — «А я и не лезу, — ответит Сенька. — Я только смотрю. Я тебя обижать не стану». С кем пожелает Сенька, с тем и поговорит. «С теленком — по-теленочьи, со скворцом — по-скворчиному. И по-собачьи мог. И по-букашечьи. Даже шмелей понимал».
Сказка эта совершалась в деревне Малявино без особых помех и очень крупных огорчений, пока не грянула война. И тогда произошло преображение героя. Деревенский мальчишка, воистину словно сказочный персонаж, обретает на наших глазах силу духа и даже мудрость. Это также не противоречит жизненной правде. Только, разумеется, повествование приобретает иную поступь. Сказочность еще глубже уходит в подтекст. Но не покидает сюжета. Прорывается отдельными всполохами. Даже вдруг вырастает до былинных размеров — в образе обыкновенного, дряхлого на вид в мирной жизни старика Савелия, совершающего подвиг и воскрешающего в нашей памяти некрасовского Савелия, богатыря святорусского. И тогда мы начинаем понимать, что осознание основ национальной жизни, осмысление истоков мужества русского человека в лихие годы войны дается Р. П. Погодиным на животрепещущей основе фольклора и традиций русской классической литературы.
К этим традициям, к перекличке с классикой мы еще вернемся.
Сама же война предстает на страницах этой повести, а также других повестей и рассказов Р. П. Погодина правдиво и сурово, как и должно быть в реалистической прозе при изображении тяжелых испытаний, когда гибнут люди.
Из двух героев повести «Мост» один погибает, другой остается чудом жив.
На фронте чудеса случались нередко. Одно такое чудо произошло с Алькой и сержантом Елескиным, когда мина ударила в круглый диск их ручного пулемета. Огненный смерч пронесся над их головами, осколки пробили кожуха гранат, которые выставил на бруствере Елескин. Но запалы не задело, и гранаты не взорвались. Только тол желтыми струйками потек из пробоин. «Короче говоря — фарт!» — определили видавшие виды фронтовики.
Подфартило и Ваське Егорову. Его сбросило в реку при взрыве моста и наверняка «переломило бы, шлепнув распластанного с такой высоты», но в «тот омут, куда ему нырнуть, нырнула бомба, выметнула кверху водяной столб — на него и упал Егоров Василий и с ним опустился в реку».
Взрывом сбросило в реку и его напарника по охране моста, тоже молоденького солдата — Алексеева Гогу. Но Гога погиб. Васька лишь видел, как «Гога Алексеев летел, раскинув руки крестом, и Ваське казалось — вверх…».
Мы с героем не раз будем вспоминать этого принявшего смерть и бессмертие солдата. Именно бессмертие. И не случайно в нашем сознании он будет возникать в образе Икара, чудесного юноши, дерзнувшего достать солнце.
Его не сможет вытеснить из нашей памяти образ другого солдата, тоже Васькиного знакомого, но уже в послевоенной, мирной жизни, — того солдата, который бросился с жуткой высоты вниз, бросился сам и разбился насмерть.
Это, как мы помним, произойдет в повести «Боль», в первый послевоенный год, когда многие вернувшиеся с фронта будут мучительно вживаться в мирную жизнь, а кое-кто, как этот приятель Егорова Василия, так и не сможет. Не сможет пересилить ту боль, которую принесет в себе с полей войны.
Осудим ли мы солдата, который не смог стать Икаром? Имеем ли мы на это право? Мы, не знавшие, к счастью, даже отдаленно этой боли?
«Никто не чувствует боль и одиночество солдата более полно и чутко, чем другой солдат». Так говорит в этой повести автор.
Решимся ли мы оспаривать его мысль?
Вспомним еще один счастливый фронтовой случай, о котором рассказано в повести «Дверь». Он подстерегает ее главного героя в конце войны. Петров и его неразлучные напарники Каюков и Лисичкин тащат на пятый этаж пулемет «максим», чтобы «держать на прицеле мост через Эльбу».
На лестничной площадке — короткая, будто незначащая сцена: приоткрывается внутрь дверь, из-за нее дважды возникает женщина, живущая там, за дверью, где в комнате, на подоконнике, солдаты хотят установить свой пулемет.
Взрыв сносит часть дома. Петров, переждавший бомбежку на лестничной площадке, не знает этого. Он отворяет дверь — «теперь за нею ничего не было — только небо».
Петрова невольно потянуло туда, в пустоту. Но он «свалил пулемет на руку и, балансируя на пороге, приседая и выгибаясь, толкнул пулемет от себя — тем и спасся».
Что это? Почему так настойчиво сталкивает нас автор с этими и другими случаями, похожими на чудо? Ведь не только же потому, что они происходили и с ним самим и с другими фронтовиками? Бывало ведь и другое. Фортуна улыбалась не всем: взрывом снесло с моста Гогу Алексеева, надругались над Майкой-разведчицей… Но смотрят на живых и счастливых немигаюшие глаза танкиста, приказывают: «Живи, солдат». Живи за всех, кто расстался с жизнью. Живи, вбирай в себя все соки, все радости жизни, как открытое солнцу и людям зерно.
«И не трухай — живи! — убеждает Егорова Василия безногий инвалид. — Умереть легко. Перестал дышать и лежи как паинька. А вот жить, когда все болит…»
«Не с кем мне, тетя Саня, быть, — признается Егоров Василий в повести „Боль“. — И любить мне некого, и жалеть мне некого — только тех, кого нет».
Трудно назвать другое произведение советской литературы, в котором с таким пронзительным ощущением потерь, душевного и житейского неуюта было бы передано состояние молодого человека,