— Совхозные, — пояснил старик Антонин. — Помоги-ка, дитенок, бочку поднять.

Васька помог. Старик Антонин собирал селедку с пола в алюминиевую миску и сваливал ее в бочку.

«Глаза у селедки карие, — думал Васька. — Мятые у селедки глаза».

— Совхозные, говорю, свиньи. — Старик Антонин пытался ребром миски счистить налипшую на пол селедочную чешую. — Они, язви их, некормленые, озверели. Разбивают загородки. Двери в щепу разгрызли… Племенное-то стадо вывезли. А вот эти вот… обыкновенные. Лютее и зверя нет, чем свинья озверевшая.

— Они в болото бегут на берег, там ихний рай, — сказал Панька. — Ночью-то они вылезут — привыкли к кутам. Я же для этого и явился. Бабы ж. Где им одним! — Панька сжал бутылку так, что по ней побежала потная волна, отглотнул из горла и запел: — «Среди долины ровныя…»

— Ах бандиты! — Этот выкрик пресек басовое Панькино пение. — Ах негодяи! — В проеме дверей, в золотом сиянии короткого шелка, просвеченного солнцем, стояло нечто такое стройное… — Ворюги! У них еще рожи не отвиселись, а они уже опять пьют.

Закружилось вихрем по магазину крепдешиновое чудо с крепкими мгновенными кулаками.

— Ишь засели! Чему обрадовались! — Эти внезапные кулаки упали на Васькино стриженое темя не очень сильно, но очень зло. — А ты оборону тут занял, спаситель! — Пальцы разжались и снова собрались в кулак, взборонив очумевшую Васькину голову.

— Ты, Зойка, не лги! — Старик Антонин поднялся, выпрямился и вытянулся, привстав на цыпочки и дрожа от негодования. — Мы честь по чести тут выпивали. Деньги вон, на прилавке. А если насчет беспорядку, так это свиньи. Они взбесивши нынче.

Панька тоже поднялся. Схватил крепдешинового коршуна на руки, притиснул к груди и пропел нежно:

— Зоюшка-дурушка. Вымахала, красавица, а язык — помело помелом.

Он, наверное, стиснул ее так, что она хрустнула вся и обмякла. Панька поставил ее на ноги, поцеловал в шелковистую светлую маковку, потом поддал ей легонько, чтобы вновь оживилась. Зойка тут же оправила платье, тряхнула завивкой, подбежала к прилавку, в миг единый пересчитала деньги, пригруженные гирей, и затрещала на счетах.

— Колбасы сколько брали?

— Круг. Да хлеб считай. Да селедку.

— Вижу. Тут у вас денег… — она потрещала костяшками, — хватит еще и на кило колбасы.

— Ну и садись с нами и не кукуй, — сказал Панька. — За Россию мы выпиваем — за российских горемычных баб и девок.

— Это я куда дену? — Зойкины ресницы отяжелели. Она вытерла пучком денег покрасневший нос. — Кому я выручку сдам? Райпотребсоюз горит. Я на крышу вылезала, смотрела. Горит там все, на том берегу, и райпотребсоюз горит. А немцы ходят… И по берегу ходят, и в реку прудят, жеребцы.

Солдат Егоров съежился, угадав в Зойкиных словах укор, направленный непосредственно ему.

Старик Антонин вскочил вдруг, хлопнул себя по немощным ляжкам.

— Ты, Зойка, язви тебя, ты того — выручку и все бумаги схорони до победы. В сундучок их аль в банку сложи и в землю на огороде спрятай.

— А товар? — Зойка обвела полки рукой, и Васька Егоров, отступающий солдат-одиночка, спортсмен- разрядник, отметил красивую линию Зойкиных рук и ямочки возле локтей.

— Бабам раздай, — сказал Антонин. — Мы тебе бумагу составим, чтобы властям показала после победы. Мол, взято трудящими совхозными женщинами честь по чести на нужды детей и военных бедствий. И все подпишемся.

Егоров Васька отметил, что икры у Зойки плавные — невыпирающие, колени закругленные — оглаженные, щиколотки тонкие.

— Мудрецы плешивые, — сказала Зойка со вздохом. — Бабы у меня еще утром все накладные потребовали. — Она задумчиво пощелкала на счетах, положила на ящик перед мужчинами круг колбасы. — Это за ваши. — И еще бутылку взяла, вспыхнувшую густым рубином. — А это вам от меня. Мадера. И сама с вами выпью.

Выпив мадеры и ни разу не глянув на Егорова Ваську, а он брови сурово насупливал, как полагается воину, обдумывающему свои стратегии, Зойка попросила:

— Дядя Панкратий, спойте, пожалуйста.

— Чего тебе спеть, девушка? Хочешь, спою про любовь нескончаемую? И воин пускай послушает.

— Спойте. — Зойка покорно кивнула. Но, глянув на солдата, вспыхнула вдруг, неловко толкнула стакан и вскрикнула. Васька стакан удержал, не дал ему повалиться. Недопитая Зойкой мадера все же выплеснулась, залила им обоим пальцы.

— Любовь. Да еще нескончаемая. — Зойка хохотнула, слизывая с пальцев вино. — На кой мне леший она, любовь? Война, дядя Панкратий, война…

— Любовь войну укорачивает, — прошептал старик Антонин.

Панька встал. Глыбно навис над ящиком. Открыл кривой волосистый рот и запел.

Впоследствии, растратившись на болезни, тщеславие, чувство меры и чувство юмора, а также на обязательное собственное мнение, Василий Егоров иногда как бы прозревал вдруг: слышались ему в такие минуты звуки тогдашней Панькиной песни. Но тогда у него все внутри сморщилось — потекла слюна, как от кисло-зеленого.

Осуждать его не за что. Признать Панькину песню сразу могла только женщина или обладатель бесстрашного слуха, свободный витязь, пророк.

Васька Егоров запомнил только факт пения-крика, как он тогда это определил, боль, нежность, озноб и дикое — дословесное желание счастья.

Чтобы память не подсовывала чужие счета, ей нужны вера, надежда, любовь; нужны как пища, как ток электрический.

Алексеев Гога любил плевать в воду. Ветром далеко относило его дурацкие плевки. До воды они не долетали — мост был высок, ветер силен.

— Вера, Надежда, Любовь и мать их София! Задумайся, физкультурник, — говорил он. — У какого еще народа ты найдешь, чтобы Вера, Надежда, Любовь были рождены Мудростью? Он всегда был язычником, наш народ. Некоторые говорят — двоеверцем. Нет, физкультурник, только язычником. Он и Христа и всю его братию превратил в одного многоликого идола — вроде еловой шишки. Вера, Надежда, Любовь и мать их София — божество тоже единое — Истина. И когда уходит любовь, слабеет вера, угасает надежда, тогда истина превращается в анекдот, рассказав который, сам себя спрашиваешь, стыдясь, — было ли? Может, прежняя жизнь — лишь иллюзия, результат нарушенного обмена веществ и телефикации, авитаминоз? И не было никакого Паньки. Не было-о!..

Но было золотистое Зойкино колено. Было оно гладким, как шелк-атлас.

Панька пел. Неподалеку боги били посуду. Вздыхала земля, остывающая без любви. Алексеев Гога летел ввысь, как жаворонок.

Васькина кровь превратилась в кипяток — шпарила его изнутри. Васька Егоров сидел, открыв рот, чтобы жару было куда выходить.

В песне той, Панькиной, не было ни поцелуев, ни страстных объятий, она была печальна и ничего, кроме горя, не обещала. На молодецкую грудь наплывали пески-зыбуны, леденили тело хладные воды, точились в ночи кривые татарские сабли, и молодец молил сестру о спасении. О каком-то великом спасении, которое может только сестра.

Васька Егоров неосознанно потянулся, чтобы стереть с Зойкиных пальцев пролитую мадеру, и его рука осталась лежать на Зойкиной.

Сердцу его стало прекрасно-больно. Переносица ныла, схваченная удушьем. В голове толклись и кружились ласковые полуслова, из которых нельзя сложить фразу, но можно связать венок.

Зойка и Василий Егоров одновременно встали и на негнущихся сведенных ногах пошли к двери. Там они остановились, привалясь к косякам, чтобы отдышаться и охладиться.

По площади, в сгустившейся к вечеру синеве, с мешками, с корзинами шли женщины, повязанные платками до самых бровей, неестественно прямые и напряженные в ожидании горя, уже надвинувшегося

Вы читаете Мост. Боль. Дверь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату