афинского царя Тесея. Когда Геракл ушел, амазонки поскакали в Грецию. Напали на Афины и ворвались в центр города. Но почему-то отступили. Наверное, их упросила Антиопа.

С волшебным поясом мне все ясно — это перевязь, на которой висели лук и колчан со стрелами. Хотя греки и переняли лук у амазонок, но они считали его оружием слишком жестоким и безнравственным — лук лишал противников возможности выказывать мужество, ловкость, силу и благородство. Когда греки воевали между собой, они договаривались лук и стрелы не применять.

Амазонки построили города Эфес, Смирну, Киму, Мирину.

После похода на Афины амазонки ушли с Фермодонта на северный берег Черного моря, где сейчас город Сочи. Попробовали слиться со скифами и сарматами. Они им не понравились. Амазонки приуныли, растерялись — что делать? Прискакали они один раз к нашим предкам, порубали мечами всех жен и заняли их место. Отсюда женщины у нас такие воинственные и властолюбивые. Даже моя мама. Особенно Тараканище».

Антошкин дневник оканчивался размышлениями: «Думаю: железная ступа и помело — объяснимо. Помело: за девчонками тянется устойчивое прозвище „метелки“ — наверное, от прически „конский хвост“. Амазонки носили прическу „конский хвост“. (Изображение на вазе.) Может быть и другое — железный боевой топор, украшенный лентами по счету убитых врагов. Железная ступа — все железное вооружение, особенно щит и шлем. (Амазонки переняли железо у талантливого, но не воинственного племени Халибов.)

Не могу понять двух вещей.

Первое — при чем тут избушка на курьих ножках?

Второе — почему, ну почему, когда я смотрю на Тараканище издали, меня тянет подойти к ней поближе?»

Петрову хотелось бы видеть Антошку инженером или ученым естественного направления, но он пошел в деда, несчастный, и дед в свое время руку к этому приложил.

Когда Антошка был маленьким, его часто оставляли с Петровым. Вместо сказок и другой дидактической литературы (Петров считал, что термин «детская литература» следует заменить на термин «дидактическая литература» — так будет правильнее) дед читал ему мифы. Один миф сцеплялся с другим мифом, одно имя связывалось с другим именем; утром, когда Софья приходила их будить, на полу вокруг широко разложенного дивана лежали тома энциклопедий, справочники и словари.

Речку Темре-чай — легендарный Фермодонт на южном берегу Черного моря — они так и не отыскали.

Петров порылся в зятевых книжных шкафах, нашел Атлас мира, но карта Турции в атласе была еще меньше, чем в энциклопедии.

Гульден сладко сопел в кресле. А Петрову грезились тучные долины, по которым несутся умащенные маслом ахалтекинцы с гордыми, но, увы, одногрудыми девами.

На следующий день Петров долго работал в Публичке.

Потом Петров погулял с Гульденом, обрезал пожилую дамочку в голубых босоножках, упрекнувшую его, что он собаку не кормит: «А у нее брюховина к горбовине приклеилась», высказав несколько соображений геронтологического характера, и посетил Валентину Олеговну. Договорился, чтобы она выгуляла Гульдена вечером, а может, даже и утром, — у него самого, мол, срочная работа и он, мол, заночует где-нибудь в Кронштадте или в Выборге, — и направился к Кочегару; Петров волновался за Эразма — куда тот пропал? — а скука, наслоившаяся в душе от чтения фантастики и детективов, имела такое свойство, что вызывала конфузливое желание выпить.

Горная леди грузила на электрокар макулатуру, связанную бечевкой в плотные пачки.

— Повезу на пункт, — сказала она Петрову, как своему. — Обещал «Режиссерские уроки». Сдавать буду на режиссера. Тепэр знаю мой пут. — Она сжала кулаки, кому-то воображаемому скрутила руки назад, кого-то саданула под дых, кому-то отвернула шею и сплюнула.

«И ведь сдаст, — подумал Петров. — И примется интерпретировать Шекспира. „To be or not to be“. Неужели ее это волнует? Впрочем, те, кого это волнует, не идут в режиссеры».

— Ты к нему? — Рампа улыбнулась Петрову, и соболя ее бровей, пребывавшие все время в свирепой схватке, расцепились, а в черных глазах проступила младенческая синева. — Иды. Он внызу. — И добавила, улыбнувшись еще теплее: — Твой друг Эразм — хороший человек, мне любов лечил. Тепэр имею.

В котельной у тумбочки сидели Кочегар и, Петров вздрогнул, тот самый мужик в светло-коричневых брюках, который сломал тюльпаны.

— Казанкин, — сказал Кочегар. — Лева.

Фамилия была как будто известна Петрову еще до их достопамятной встречи, но скорее всего по кино или телевидению. Наверное, какой-нибудь киногерой. Скажем, капитан Казанкин, сапер.

— Да мы знакомы вроде, — буркнул Казанкин, подняв на Петрова печальные глаза. — Тоже мужик загубленный, как и я. Петров, сердишься? А ты и меня пойми — обалдел я, ошалел.

— Садись, Петров, — сказал Кочегар. — Эразм наш куда-то делся. Ни дома нет, ни сюда не приходит — не иначе в море. Скажем, обретается он сейчас в Лондоне. Все сам бери, Петров, и табуретку и кружку. Это Казанкин. Пенсионер. Мы с ним вместе работали на заводе. Мы кузнецы.

«Конечно, они кузнецы. Кузнечики».

Петров смотрел на Казанкина грустно и недоверчиво. На пенсионера тот был похож, как племенной бык на тенора. А в груди Петрова одинокий воробышек клевал пшено.

— Был я тогда… Пенсию обмывали. Вернее, до этого был, а потом, стало быть, шел. Шел, ну. Бездумно…

В пятьдесят лет Казанкин вышел на пенсию по горячей сетке. Вообще-то он мог бы остаться в цехе, где был на прекрасном счету: имел орден и персональную зарплату. Но Казанкин начал бояться огня. Что- то в нем повернулось, и он дорабатывал чуть ли не зажмурившись. Искры окалины летели в него — он хоть бы что, боялся он спрятанного внутрь поковки жара. Ему казалось, что вот он ударит поковку посильнее — и она лопнет, как колба, и налитый в нее огонь выплеснется ему на руки. Все знали об этой его болезни и потому не удерживали и сочувствовали. Казанкин решил погулять годик, съездить на родину в Новгородскую область, да на Черное море, да а какую-нибудь соцстрану — скажем, в Болгарию (хотелось ему в Болгарию). А потом бы он снова вернулся на завод, поскольку запах пиленой древесины Казанкина просто обескураживал: разглядел Казанкин в дереве что-то такое, чего никак не мог отыскать в металле, — какую-то в дереве покойную внутреннюю доброту.

После того как Казанкина проводили, дали на память электронные наручные часы-дисплей с гравировкой от коллектива (у него-то были такие часы, только получше — японской фирмы, но подарок — это подарок, тем более с гравировкой), Казанкин, как водится, выпил.

Все это происходило в Доме культуры. Было грустно, но почему-то все хлопали. Герой соцтруда Рожнов, бригадир Казанкина, прослезился на сцене.

После было несколько тостов в буфете.

После был вечер с красивым закатом. Казанкину казалось, что поковка лопнула все же от удара стотонного молота и огонь выплеснулся на свободу. Он разглядывал свои неопаленные руки и пел. Домой в совсем новый район ему идти не хотелось, он шагал к своему земляку и бывшему собригаднику, ныне оператору газовой котельной, Иванову Егору Фроловичу, чтобы еще поговорить.

И начало портиться у него настроение. И все портилось.

Немного не дойдя до котельной, Казанкин остановился и долго глядел на крыши домов, и волна сиротства заливала его. Он знал эти крыши, как дворник знает свои дворы. И от испорченного настроения и от этих знакомых крыш он как бы уменьшился в росте и возрасте. И вот он стал совсем маленьким мальчишкой-оборвышем, сбежавшим из детского дома, чтобы жить самостоятельной вольной жизнью. А над ним, придавив его ногой в желтом полуботинке, возвышался неуловимый чердачный вор по кличке Цыган.

А Цыган-то он был не цыган, но смуглый и черноокий. Впоследствии в какой-то особый счастливый день влюбился Цыган в заезжую москвичку, наврал ей, что он фотохудожник, освоил самостоятельно это дело и отбыл в столицу свататься, да так удачно, что и сейчас там живет. Слышал Казанкин, что у него

Вы читаете Мост. Боль. Дверь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату