трех человек: можно и вовсе без людей, но отвечать за глупость должны люди, а не автоматы. Желаю всего наилучшего. — Арнольд Николаевич улыбнулся, блеснув белизной зубов, и повел свою таксу к молодому задумчивому милиционеру.
Петров шел в нарядной толпе, словно плыл среди неспешных и некрутых волн, которые мягко подталкивали его то в одно плечо, то в другое.
Вдруг кто-то взял его за локоть.
— Привет, Петров.
Петров повернулся. Ему улыбалась молодая женщина, считавшая, вероятно, что Мирен Матье ей подражает во всем. Петров мог бы поклясться, что никогда раньше ее не видел.
— Я могу сказать только тебе, Петров. Я уйду от него. Отдам Сансика в интернат и уйду. Петров, мне очень хочется плеснуть в его сытую, сальную, наглую, самодовольную рожу уксусной эссенцией, хоть это и не современно. Плесну и сяду. И черт с ним. Ну, пока, Петров. Сказала тебе, и стало легче.
— Но почему?..
— Ты что, не понимаешь?
— Нет… Но…
Женщина послала ему воздушный поцелуй и скрылась в дверях под вывеской «Кружева».
Потом к нему подошли два незнакомых парня, сказали:
— Петров, не мы будем, но мы ее распечатаем. Черт нас задери, век свободы не видать.
— Кого распечатаете?
— Ювелирную лавку. Ты видел, какие там цены? Мы зашли и до сих пор в кайфе. Какой трудящийся может купить брошку бабе или кольцо дочке за тридцать тысяч? Это же специально для нас — для ворюг и рыночных князей.
— Но почему вы это мне говорите? — шепотом спросил Петров.
— Надо же поделиться, чтобы потом язык не чесался. А ты… Ну ладно, Александр Иванович, мы тебе сказали, и все. И все. — Парни кивнули ему, как бы обещая быть осторожными, и пропали в толпе.
Улица вывела Петрова на пустынную площадь. Камни площади были в щербинах от разорвавшихся мин. Черные стены домов и белые языки известковой пыли.
Посередине в золоченом кресле, нога на ногу, сидел Старшина.
— Трон, — сказал Старшина просто. — Трон пустовать не должен.
— А Лисичкин и Каюков где?
— Они на переднем крае. Где же еще быть солдату?.. А вы? Гуляете? — в свою очередь спросил Старшина.
Петров снова вышел на шумную улицу. Незнакомый народ веселился.
В витрине ювелирного магазина, среди кулонов и брошей, ложек и знаков зодиака, Петров увидел Мымрия — зубы у него сверкали жемчугом, из ушных отверстий свисали большие изумрудные бриолеты. Ресницы у него были длинные, приклеенные. И было слышно, как радостно он брякает, как это может только женщина, у которой есть чем поделиться, — женщина, полная тайн. И как бы в тумане Петров увидел мчащуюся по степи на буланом коне амазонку. Подскакала амазонка к нему и сказала:
— Привет, Петров, я так рада. Я тебе такую тайну открою, ахнешь. Я Мирина, дочь Ипполиты. Молчи, Петров, молчи…
Петров оградился от нее руками, закричал и проснулся.
Соседи храпели, хрюкали, выдували пузыри и дикие песни. Петров выпил клюквенного киселя, принесенного ему дочерью Анной, сполоснул лицо холодной водой, разделся и снова лег, проглотив по таблетке барбамила и родедорма.
Утром он был пуст, как кулек, из которого вытрясли содержимое. В углах кулька остались кое-какие крупинки да сохранилась простодушная на первый взгляд форма чего-то бывшего в нем. Петров никак не мог вспомнить мысль, тревожившую его ночью. Что-то было, какой-то неприятный сон. Но он его заспал.
Пришел аспирант Костя Пучков, мрачный и желтый.
— Как вы, Александр Иванович?
— Спасибо. Нормально, — сказал Петров.
— Хорошо вчера было. Жалко, что вы ушли. Там в помещениях номер один и номер два Шурики живут, две пары.
Петров сел на кровати, спросил с оторопью:
— Какие Шурики?
— Они вас не знают. Только что заселились. Длинные, как морская капуста. Колышутся и оплетают друг друга. Сначала эти водоросли испугались наших криков, потом вместе с нами пели и танцевали…
Петров грустно поведал Косте свои мысли о последней главе.
— Наверно, — сказал Костя. — По Фрейду, жизнь регулируется принципом наслаждения. А разум придумал нравственный закон, чтобы наслаждения эти регулировать.
«Может, зря я его в литературу подталкивал?» — Петрову стало неловко. Изжога его сотрясала. А Костя сказал:
— Я зачем к вам — вы за книгу не беспокойтесь. Если что, я в обком пойду. Я из них душу выну. Они меня еще плохо знают. — Костя Пучков сжал челюсти так, что на скулах образовались желваки. И на каждом из них было по прыщу — как красные кнопки каких-то спусковых устройств. — Заявление я сегодня подам. В школе мне место держат. Буду повесть писать о Шуриках — «Тараканьи бега». Кто же о них напишет, если не я? Я, можно сказать, сам Шурик. До свидания, Александр Иванович. Извините. Пойду отосплюсь.
После ухода Кости Петров нервно и виновато разобрал вчерашние подношения, сгрузил все апельсины в самый большой мешок и отнес их на пост дежурной сестре. Ею оказалась Татьяна, стройная, высокая и потрясающе молодая, с прямой спиной копьеметательницы и комсомольским значком на крахмальном переднике.
— Зачем столько? — спросила Татьяна.
— Я их не ем. А раньше ел. Апельсины — это для молодых.
Потом пришла Зина, села у него в ногах.
— Лежи, лежи, — сказала. — Ну пошел в ресторан, по зачем нажираться?
— Ты что — я самую капельку. — Петров с большой приятностью вдохнул аромат Зининых духов, мысленно пожелал своему бывшему аспиранту Пучкову Косте влюбиться в красавицу, чтобы слово его художественное приобрело не только бы социальную злость, но и сердечную мудрость и горечь, потом взял да и рассказал Зине свой сон.
— Это к хорошему, — сказала Зина. — Если бы предстояло тебе отбросить сандалии, тебе бы тайн не вверяли. Ты знаешь, Пуука увезли — на поправку пошел.
Из конверта, оставленного Пууком для нее, Зина вынула яркий кленовый лист.
— Он в тебя был влюблен, — сказал Петров, и слово «был», употребленное им, оцарапало ему горло, он закашлялся.
— Нет, не влюблен. Он считал меня такой чистой, такой дурочкой — то ли святой, то ли юродивой. Он цветы любил, Пуук… Я тебе сегодня нравлюсь?
На Зине было мерцающее платье из шуршащей заграничной тафты сине-зеленого цвета с как бы плавающими черными тенями. Каким-то образом черные тени эти уходили в глубину, как в вечерней воде или в темном стекле, отчего и обнаженные плечи Зины, и ее руки приобрели как бы иную сущность: то ли самостоятельность, то ли множественность, по тепло их и их сила были насыщены нежностью. Зина вытащила из сумки туфли на высоченном каблуке, зеленые, надела и прошла по проходу между койками.
— Смотри на меня, Петров, смотри, — говорила она.
В дверях, приоткрыв рот, стояла сестра Татьяна. Каким-то странным образом она казалась причастной к Зининой красоте.
— Петров, перед операцией нужно вообразить себе что-нибудь очень хорошее. А что у тебя есть? Что у тебя есть, Петров? Ты меня вспоминай. Я у тебя хорошая.
Зина была ослепительна. А когда она подошла и обняла Танечку, то Петрову вдруг показалось, что начинается шествие наяд. У него закружилась голова…