Время и силы пришлось потратить. И немало. Шел пятьдесят четвертый год… «Комсомольская правда», в которой я тогда работал, умела быть настойчивой. На нее цикали, а она держала свой курс. Уж не знаю, на каком уровне, должно быть, на весьма высоком, наконец, скрепя сердце разрешили.
И вот настал счастливый для меня, молодого журналиста, день: я развернул только что вышедшую газету. На последней ее странице бросался в глаза четырехколонник: «Картина в каюте капитана».
А прошло еще несколько лет, и сама собой родилась традиция: суда, проходящие недалеко от острова Белуха в Карском море, в определенной точке, обозначенной на карте, приспускают флаг и дают три протяжных гудка. И голые скалы холодного острова отзываются эхом — долгим и печальным, словно теперь уже далекое прошлое шлет кораблям ответный привет.
Помню тот давний день, когда с Анатолием Алексеевичем мы гуляли по набережной Мурманска. С моря дул колючий ветер. Из низких туч падали редкие и холодные, как льдинки, капли дождя. Качарава рассказывал об Арктике, о своей жизни, о войне, о плене — в гитлеровском концлагере, куда были направлены сибиряковцы, охранники долго пытались выяснить у них, кто капитан «Сибирякова». Так и не дознались.
Временами на набережной встречались моряки, некоторые узнавали Качараву, здоровались первыми. Прошла мимо группа молодых парней в голубых фуражках с крабами. Кто-то оглянулся нам вслед, и мы услышали: «Это он!» Значит, все-таки знают люди о подвиге! Замолчать нельзя.
И вот спустя много лет мы снова шагаем с Анатолием Алексеевичем по набережной. Но теперь у наших ног бьются волны уже теплого южного моря, а над нашими головами шелестят жесткими, словно жестяными листьями, пальмы. Качарава идет не спеша, высокий, сухощавый, в его подтянутой собранной фигуре, откинутых назад плечах, высоко поднятой голове — сила, властность и цельность характера. Всем своим обликом он — капитан, человек, привыкший отдавать приказы с уверенностью, что он прав. Даже трудно себе представить его горбоносое лицо без черного, круто выгнутого козырька капитанской фуражки. Кажется, он почти не изменился внешне с тех давних дней нашей первой встречи в Мурманске — бодр, энергичен, решителен.
В голубой дымке застыли на рейде корабли, один из них, большой белый сухогруз, похож на «Байкал». Но сейчас Качарава командует не одним судном, а десятками. Он начальник самого молодого в стране Грузинского морского пароходства. Чин большой, но для меня, как и для многих других, кто знает о подвиге «Сибирякова», он прежде всего «капитан Качарава».
Встретились пятеро черноголовых смуглых мальчишек. Один из них вскинул глаза на Качараву и замер в радостном удивлении. И слышу за спиной знакомое:
— Это он!
Батуми — город невеликий. До его окраины и пешком недолгий путь. А в погожую погоду прогулка вдоль теплого моря — одно удовольствие.
— Вы по-прежнему считаете, что северные моря самые привлекательные?
Он смеется:
— Привязанностям своим не изменяю. Впрочем, теперь даже Север к Батуми стал ближе…
В управлении пароходства, в кабинете Качаравы я видел огромную, во всю стену, карту мира и прикрепленные к ней крохотные макетики кораблей — они у льдов Арктики, у берегов Европы, Африки, Америки, Японии… Их порт приписки — Батуми.
На набережной, свесив над водой ноги, сидят загорелые батумские мальчишки и смотрят в море на корабли, которые уходят куда-то к синему морскому горизонту.
Мы входим с Качаравой в двухэтажный белый дом у моря. Возле дверей дома настоящие корабельные якоря, настоящая корабельная мачта во дворе с развевающимся на ней флагом.
Сегодня в Батумском мореходном училище встреча с капитаном Качаравой. Сегодня исполнилось тридцать лет с того дня, когда ледяные волны Карского моря поглотили небольшой пароходик под названием «Сибиряков».
— Это училище в свое время кончал Георгий Седов, — замечает Качарава, когда мы входим в здание.
Просторный актовый зал сине-голубой от курсантских фланелек и форменных воротничков.
— Встать!
Стук откинутых сидений и стук каблуков сливается в короткий сухой грохот, который в следующее мгновение обрезается чуткой тишиной.
— Товарищ начальник Грузинского морского пароходства… — докладывает вытянувшийся в струнку молодой франтоватый дежурный офицер.
Сотни пар юных глаз положили горячий взгляд на золото погон, на золото кокарды на фуражке начальника пароходства. И я вдруг вспоминаю горький рассказ Анатолия Алексеевича о его послевоенных злоключениях. Рассказывал он мне об этом уже в иные времена доброй для страны оттепели, рассказывал в Москве в моем доме. «Никогда не забуду, — говорил он, — как молодой лейтенант с чисто выбритым лицом и голубыми непреклонными глазами кричал на меня: «Мы никогда вам не поверим до конца потому, что вы были в плену у врага». Качарава временами наведывался в Москву по делам службы. Однажды в Союзе писателей я познакомил его с Сергеем Сергеевичем Смирновым. Тот сказал: «Этот подвиг не меньше подвига «Варяга». Мы будем хлопотать, чтобы Качараву представили к званию Героя». Хлопотали, писали бумаги, выступали в газетах. Но, наверное, наши бумаги каждый раз попадали на стол все к тому же голубоглазому лейтенанту — у него по-прежнему было непреклонное, чисто выбритое лицо, только чином он стал значительно выше — за усердие.
Вот Качарава подошел к кафедре, положил на нее руку, как на планшир, и остро и глубоко, будто в море, взглянул в сине-голубой зал.
— Я расскажу вам, друзья, о том, как погиб «Сибиряков»…
Немало в морях погибло кораблей — в ураганах, во льдах, на рифах, в морских битвах. Далеко не все их имена остались в памяти людской. Но были такие, о которых помнят, как о людях — героях, подвижниках, мучениках. Это случилось ровно тридцать лет назад, день в день. Их настигала огромная броненосная махина, ощерившаяся стволами тяжелых орудий. А у них была всего одна зенитная пушечка. Но врага нужно было задержать как можно дольше, чтобы он не прорвался к каравану…
И тогда я приказал открыть огонь…
На стене над письменным столом висела знакомая мне с молодости картина — бой «Сибирякова» с рейдером «Адмирал Шеер». В соседней комнате, в спальне, в белом квадрате подушки осунувшееся и странно потемневшее, столь мне знакомое лицо сильного, гордого, непреклонного человека, такое несовместимое с белым квадратом подушки. Болезнь расслабила, разоружила лицо, только глаза все те же — капитанские. «И тогда я приказал открыть огонь…»
Мы поборемся, мы еще не сломлены, говорили эти глаза, они улыбались мне, они убеждали: не верь больничной подушке, это недоразумение, это временно, по губы были жестко сомкнуты недугом.
Назо увела меня в другую комнату. Мне кажется, она не так уж изменилась внешне с того далекого дня, когда я впервые увидел ее в Мурманском порту возле только что пришвартовавшегося «Байкала», — грузинки умеют отважно сопротивляться разрушительному бегу времени. Как и тогда, в лице Назо все то же знакомое мне выражение, которое неизменно присутствует у жен моряков, — в нем мудрое и печальное терпение: все равно ничего не изменишь, коль ты замужем за человеком, уходящим в море на долгие месяцы!
Она мне сказала:
— Это последствия ранения и плена, — вздохнула и добавила обреченно — И теперешней его работы. Он хочет навести здесь такую же дисциплину, к которой привык в Арктике.
Помолчала, потеребив край темного горского грузинского платка, который был накинут на ее плечи и как бы подчеркивал печаль, поселившуюся в этом доме.
— Вы же знаете его… Он непреклонен. А многим это не нравится. И здесь, и в Москве. Надо его отправлять на лечение в Москву, написали туда…
В низинке между двумя хребтами на африканском берегу я разглядел небольшой светлостенный