Каждый шаг дается с трудом — в ходьбе без рук уже не обойтись — опорой становится не только шаткая палуба под ногами, но и шаткие, то уходящие от тебя, то, наоборот, наваливающиеся, грозящие обвалом стены. Желудок вырывается из положенного ему места и подступает к горлу. Свет не мил.
Это был мой первый в жизни шторм в открытом море. Я мечтал когда-нибудь испытать его, проверить себя: каков на излом? Оказывается, плох на излом! О своих качествах отважного, стойкого, выдержанного при любых обстоятельствах «морского волка», которые так хотелось приписать себе, я сам был мнения невысокого. Рухнуть бы на койку и лежать пластом в полусознательном состоянии — в шторм даже мысли рвутся на части и болтаются в голове, как рваные обрезки.
Эгейское море! Когда в Одессе я ступил на борт «Трансильвании», то почему-то с особой радостью думал о предстоящей встрече именно с Эгейским морем, колыбелью европейской цивилизации. Крит, Родос, Милос, полуостров Пелопоннес… Одни названия что стоят! Проплывать мимо них все равно что листать учебник древней истории, который я не забыл захватить в дорогу. Буду взирать на очередной остров, мимо которого проходим, и листать книгу: что там о нем написано, чем знаменит? Но сейчас мы порознь — учебник истории засунут в ящик письменного стола, а я втиснут в койку. Завтрак пропустил. Неужели пропущу и обед?
Бывалые мне говорили: во время качки ни в коем случае не расслабляться, не принимать горизонтальное положение, хуже будет. Надо двигаться, действовать, дышать свежим воздухом, в положенный час принимать свою порцию еды, пускай еда в это время кажется отравой — все равно наполнять желудок! Словом, не поддаваться! Настоящий моряк не поддается такому пустяку, как шторм.
Наверное, это был один из самых достойных подвигов в моей жизни — в ответ на призыв к обеду настенного динамика я заставил себя подняться с койки, одеться, как положено на международном лайнере, включая свежую рубашку с галстуком, и отправиться в путь на Голгофу. На местную Голгофу тоже понадобилось взбираться — вверх по трапу, на следующую палубу. Вместо креста я нес на горбу собственную тошноту.
В ресторане оказалось всего пятеро: венгр, два албанца, наша женщина, которая добиралась в Тирану к дочери, вышедшей замуж за албанца, и пожилой человек, неизвестной национальности, говорящий по-английски.
Венгр сидел на своем месте и преспокойненько расправлялся с обедом. Даже сейчас, в шторм, когда судно ложилось с борта на борт и казалось, что тарелка с бифштексом вот-вот взлетит со стола, став летающей тарелкой, он ел, как всегда, спокойно, обстоятельно и красиво.
Последив за ним, я тоже неуверенно воткнул вилку в свою порцию мяса, сунул кусок в рот и принялся жевать. Противно? Ничего! Надо! Теперь второй кусок, третий, теперь гарнир. Венгр уже поел и тщательно вытирает рот салфеткой, и вид у него такой, будто в окружающем мире решительно ничего не происходит. Молодец венгр! Мне кажется, что все присутствующие в ресторане, включая кельнеров, бросают в сторону этого человека уважительные взгляды.
Тянуло обратно в каюту на койку, но я заставил себя выйти на палубу. Ветер был сильный, и пришлось стать под защиту палубной надстройки. Море казалось чернильно-синим, с ярко-белыми загривками пены на гребнях волн, из-за туч вышло солнце и высветлило недалекий от «Трансильвании» небольшой скалистый остров — на фоне моря он сверкал гранями своих крутых скал, как драгоценность на бархате. Все было так неправдоподобно ярко, броско — и небо, и море, и островок в нем, — что казалось, будто все это нарисовано размашистой, решительной рукой художника-импрессиониста. Стоять бы да любоваться! А приходится цепляться за какие-то железяки, чтобы при качке не вывалиться за борт.
Вдруг кто-то легонько коснулся моего плеча. Я обернулся. Передо мной стояла женщина, которая плыла в Албанию к дочери. Ее светлые волосы спутались на ветру, лицо было мокро от брызг, серые глаза округлялись, и в них застыли испуг и страдание.
— Извините меня! — пробормотала женщина, и я увидел, что губы у нее посинели и с трудом двигаются. — Мне некого спросить. Наших и не видно. Скажите, пожалуйста, это…
Она протянула руку в сторону моря:
— Не очень опасно? Мы не можем потонуть? Ведь так качает! Мне все кажется, что мы вот-вот перевернемся. Скажите, пожалуйста, только правду! А?
Она ждала от меня слов поддержки.
— Конечно, не утонем! — бодро ответил я. — Разве это шторм? Пустяк!
— Неужели бывает сильнее? Я в море впервые…
— Бывает! — бодро подтвердил я. Хотел добавить, что мне, мол, приходилось испытать и похлеще — для успокоения женщины, — а вот ничего, жив! Но все-таки удержался даже от спасительной лжи, просто заверил, что наверняка шторм скоро кончится, раз выглядывает солнце. Приятно было сознавать, что в такой час ты сам можешь кого-то ободрить.
Из раскрытой двери, ведущей во внутренние помещения судна, вдруг донеслась музыка. И стало ясно, что звучит она не из репродуктора, а кто-то там, внизу, в салоне, играет на пианино.
— Это тот самый, кто к нам сел в Констанце, — пoяснила женщина и пожала плечами. — Странный какой-то! Шторм, того гляди потонем, а он, как ни в чем не бывало, на пианино упражняется.
— Пойдемте послушаем! — вдруг предложил я.
Музыкальный салон был пуст и полутемен, и я не сразу разглядел на его маленькой эстрадке у раскрытого пианино человека. Это был венгр. Он сидел на круглой черной табуретке, расставив в стороны ноги — чтобы было легче противостоять качке, и, склонившись над клавиатурой, все теми же точными уверенными движениями рук извлекал из инструмента звуки. Наверное, играл для себя, потому что не обратил никакого внимания на наш приход, хотя дверь салона, которую я не удержал при крене, резко хлопнула.
Мы постояли, послушали. Пианист исполнял Вторую венгерскую рапсодию Листа, — это я понял без труда, вещь известная, но даже моя невеликая музыкальная грамотность подсказала мне, что, несмотря на несовершенство старенького пианино, играл он великолепно.
Я показал глазами своей спутнице на стул, предлагая послушать неожиданный концерт, она на мгновение заколебалась, наверное, предложение выглядело несообразным с обстановкой, но, подавив тоскливый вздох, опустилась покорно на стул. Я сел тоже.
Конечно, все это было неожиданным и даже странным — столь мгновенный переход от одного психического состояния в другое, от тоскливого воя ветра за бортом, дрожи в желудке к жизнеутверждающей музыке Листа. Но прошло всего несколько минут, и я, взглянув на свою соседку, увидел, что она сидит неподвижно, рот чуть-чуть приоткрыла, словно хотела снова горестно вздохнуть, но вдруг забыла о вздохе, внезапно увлеченная происходящим, глаза ее были широко раскрыты, и в них проступало изумление. А еще через недолгое время я уже ни на кого и ни на что не глядел — слушал. Музыка безвозвратно увела из этого зыбкого мира, в котором было штормовое море и корабль в море, куда- то далеко, высоко, наверно, к солнечным просветам в плывущих над «Трансильванией» непогодных тучах. А может быть, наоборот, музыка заставила взглянуть на забортный мир по-иному — смотри, какая красота, какая прекрасная сила в этом борении стихий, гордись, что и ты в нем участвуешь, сам становишься сильнее и увереннее!
Решительным движением рук пианист последним аккордом будто точку вогнал в бурное музыкальное повествование, сделал лишь короткую паузу и принялся за новую вещь. Кажется, это тоже был Лист. И опять бурно, экспрессивно, с азартом, будто снова и снова бросал вызов шторму, который, жестоко швыряя судно на волнах, пытался скинуть со своего места и музыканта, оборвать мелодию, разбить ее вдребезги о зыбкие пляшущие стены салона. Вроде бы дразнил стихию: а ну, одолей!
Мелодия завершилась на особом, подчеркнуто мажорном взлете, и он чуть откинулся от инструмента, чтобы перевести дух; в салоне вдруг зааплодировали. Я оглянулся: на диванах и креслах сидели люди. Это были наши немногочисленные пассажиры, кельнеры из ресторана, двое из командного состава судна в черных френчах с золотыми нашивками на рукавах.
Венгр тоже обернулся, и в его лице отразилось легкое удивление: играл для себя, под настроение, а, оказывается, давал концерт. Слегка склонив голову в благодарность за одобрение зала, он коротко, дружески, как-то по-свойски улыбнулся нам, мол, ничего, все будет хорошо! Снова обратился к инструменту и снова принялся за Листа — вроде бы на «бис».