— Мы назовем его Люка, как в той песне.[37]
Когда родился Люка, хирург прикрепил к его ручонкам большие металлические зажимы, совсем как супергерою из комиксов, и они сияли в ярком резком свете.
Когда Люка родился, я одел его под радиационным обогревателем, засовывая синеватые ножки в белые ползунки. Он открыл глазки, которые тоже были ярко-синими, незрячими и пугающими.
Я сел, Веро прижала его к себе. Он начал хныкать, издавая нечеловеческие, гортанные звуки. Хирург пока не появлялся, но я видел, как синюшные конечности медленно розовеют. Я испытал огромное облегчение от того, что Веро осталась жива. До всего остального мне не было дела. Она лежала вся желтая, и руки у нее дрожали. Когда я потянулся за малышом, чтобы забрать его, Веро повернулась на бок, и ее вырвало. Поток ярко-оранжевой жижи хлынул на пол, она прижала руки к животу, и ее снова вырвало.
Я сидел с ними обоими, пока они спали, и плакал. Он плохо ел. Грудь Веро сморщилась, а желтизна добралась до глаз. Она смотрела на меня желтыми глазами, и слезы катились по ее лицу. Малыш издавал сердитые писклявые крики, и она совала залитый слезами сосок ему в рот, и он сосал и кусал его своими красными деснами, но молоко не шло. Акушерка качала головой, и Веро наконец взяла у нее бутылочку и поднесла к его рту, и он высосал ее досуха и заснул рядом.
Веро повернулась к нему спиной и, держась за живот, разрыдалась.
— Больно. Болит живот. Ужасно болит.
В восемь часов вечера акушерки заставили меня уйти. Младенец снова плакал и не хотел брать бутылочку. Веро лежала все так же, отвернувшись от него, плечи тряслись, и рыдания вырывались из груди вместе с дыханием. Мне бы следовало настоять, чтобы пришел врач, потребовать, чтобы мне разрешили остаться. Но акушерки вытолкали меня грубыми ручищами, и я чувствовал себя папашей-невротиком, не способным общаться с добрым женским миром. Я шел по коридорам, постоянно слыша испуганные крики, которые преследовали меня до машины, до самого дома. Я сидел в пабе до закрытия и просматривал эсэмэски на своем «блэкберри». Бхавин прислал кучу многостраничных инструкций, торговых рекомендаций и несколько тревожных сообщений с просьбой перезвонить. Я отвечал односложно. Мне не хотелось рассказывать ему о рождении сына, не хотелось, чтобы кто-то вообще узнал об этом прежде, чем я удостоверюсь в том, что все нормально.
Охранник на входе не пожелал меня впускать до семи часов утра, и я расхаживал по пустынному тротуару, наблюдал за машинами, проезжающими по темным улицам, и курил сигарету за сигаретой. Когда я наконец вошел в палату, кровать Веро была пуста. Я схватил акушерку за локоть, и ее рука напряглась.
Акушерка проводила меня дальше по коридору, до лифта, так и не сказав, что случилось. Их перевели в другую палату. Ее не было, когда это случилось. Я стоял в громыхающей кабине лифта и чувствовал, что сердце готово выпрыгнуть из груди. Веро подключили к целой батарее каких-то приборов. Малыш лежал на койке по другую сторону ширмы. Веро сидела и смотрела, как он спит. Он выглядел совсем крошечным, как будто уменьшился с того времени, когда я увидел его в первый раз. Я наблюдал за тем, как вздымается и опускается во сне его грудка. Веро грустно улыбнулась.
— Я болею, — сообщила она. — Подхватила что-то в больнице. Но поправлюсь. Малыш тоже заболел. Мы оба больны. Тебя, наверно, не надо было пускать к нам. Бедняжка всю ночь плакал и кричал, и это было что-то жуткое. Ох, Чарли, все совсем не так, как я надеялась.
Она заплакала, и я осторожно просунул руку сквозь пучок трубок и сжал ее пальцы.
Веро и Люка вернулись домой через неделю. Желтизна не прошла, малыш постоянно плакал. Пока они находились в больнице, я вышел на работу. Я каждый час отправлял эсэмэски, и на столе у меня стояла фотография крошечного создания в чистой стерильной детской кроватке. Прежде чем поехать за ними в больницу, я сообщил Бхавину, что беру отпуск по уходу за ребенком. Потом пристегнул переноску с малюткой всеми ремнями и медленно поехал домой.
Следующие несколько недель стали сущим адом. Малыш плакал ночами напролет, а Веро недоставало сил, чтобы заниматься им. Она спала по двадцать часов в сутки, поднимала голову, чтобы проглотить немного супа, он стекал по подбородку и оставлял пятна на простынях. Я держал ее одной рукой, другой прижимая к себе ребенка. Остановить плач удавалось лишь тогда, когда я спускался и поднимался по лестнице, крепко прижимая его к себе. Я смотрел телевизор с ребенком на руках. Танцевал по кухне с ребенком на руках. Я засовывал ему в рот бутылочку с детским питанием и кормил то слишком обильно, то недостаточно и постоянно заглядывал в разложенные повсюду открытые книги, пытаясь следовать зачастую противоречивым советам. Вот только заставить себя мыть бутылочки не мог — просто ходил каждое утро в аптеку и покупал новые, а лицо младенца на морозе пунцовело.
Когда он слишком сильно плакал, я клал его в переноску и ездил на машине по темным зимним улицам, включая громко радио, чтобы заглушить крики. По вечерам в воскресенье я слушал сердитые ток- шоу и полуночные передачи, адресованные несчастным и разочарованным, и жал на газ, выскакивая на волне их гнева на автотрассу, где Люка в конце концов засыпал. Я днями, не меняя, носил одну и ту же одежду, отбивался от угрожавших визитом родителей, устало плакался по телефону Генри, который не упоминал больше о нашей последней горькой встрече и был со мной добр и мил. Я держал Люку над Веро, пока она спала, смотрел на ее усталое желтое лицо и прижимал к своей щеке его нежную щечку. Мы ходили по комнате, когда он плакал и выгибался от боли в животе. Я клал ладони на его животик и массировал по часовой стрелке, пытаясь успокоить, и Веро просыпалась, тянулась к нему, и руки у нее дрожали, слезы бежали и по ее лицу, и по моему. А потом пришло Рождество.
На сочельник к нам нежданно приехала мать Веро вместе с Ги. Она забрала у меня плачущего младенца, и он внимательно посмотрел на нее, когда она нежно сунула бутылочку между его толстых губ. Ги поцеловал свою спящую сестру, раздел меня и уложил возле нее.
Это было как сошествие ангелов. Я выспался, и Рождество встретило меня ясным чистым небом за окном. Мать Веро приготовила рождественский обед и подала его в постель, и мы смотрели, как она держит малыша на руках, как тот гукает и засыпает. Ги убрал все в доме, выбросил кучу пустых коробок из-под пиццы, выстирал грязные занавески и перемыл сотни пустых бутылочек с прокисшими остатками молока.
Все как-то наладилось. Я вернулся на работу, и Бхавин обошелся со мной весьма любезно, взглянул внимательно и потребовал, чтобы я сразу после закрытия рынков отправился домой. Следующим пожаловал отец Веро. Он разъезжал вокруг дома на своей каталке, спал на диване и готовил на ужин вкуснейшие омлеты. Однажды на выходные нас навестили мои родители, мой отец взял внука на руки, и малыш улыбнулся. Люка заметно прибавил в весе; пухлые икры дрожали, когда он лежал в кроватке и лягался, удивленно таращась на мобиль с яркими птичками.
В эти первые месяцы к нам часто заскакивали Генри и Астрид. Генри обычно приносил пиццу, а когда дни стали увеличиваться, они с Астрид вывозили Люку из дома в прогулочной коляске и катали по Парсонс-Грин, а мы с Веро валялись на диване, смотрели телевизор и трепались. Потом Астрид загружала и разгружала посудомоечную машину, болтая заодно с Веро, мы же с Генри сидели по обе стороны от Люки и разговаривали.
— Я горжусь тобой, Чарли. Гляжу на тебя и не могу поверить. Как далеко ты ушел. Как вы оба повзрослели. И как восхитительно смотреть на этого крошечного человечка и думать о его будущем, о бремени, что когда-нибудь на него свалится. Вы с Веро сделали это, вместе. Я во многом ошибался, Чарли. Прости меня. Прости за то, что я сказал.
— Ты не ошибался. Ты был прав в отношении того, кем я был. Но люди меняются. Ты тоже изменился. Стал старше, целостнее.
Генри перестал щекотать Люку и, повернувшись, посмотрел на меня серьезно:
— Теперь я понимаю, вам с Веро суждено быть вместе. То, что есть между вами, — очень важно. И я рад за вас. Но ты стольких ранил. Ты должен знать, что Джо… я не уверен, что она когда-нибудь переживет это. Вы с Веро идете по жизни, не останавливаясь, не задумываясь о… о сопутствующем ущербе, о разрушениях, которые вы оставляете за собой.
— Знаю, Генри. Я тяжело это переживаю. И Веро тоже очень сожалеет. Просто когда жизнь бежит так скоро, когда мы так быстро меняемся, тяжело извиняться за поступки того, кого больше не существует. Я оглядываюсь, смотрю на того парня, каким был раньше, и вижу, что его больше нет. Мне трудно понять,