хотя тот упорно не допускал его близко и энергично отпихивал.
— Да что такое? — волновался солидный, в годах, ученый. — Да вы наконец объяснитесь! — решительно требовал он. — Объяснитесь, а тогда и целоваться будем!
— А я объясню! Объясню! — возбужденно говорил Меньшенин. — Вы ведь меня спасли, я свет увидел! Я только теперь, сейчас, вот в этом кабинете, — тут он топнул ногой в пол, — все понял! Главное, действительно,
— А ты, Клим, что- нибудь понял? — озадаченно подал голос Одинцов, стараясь остановить и успокоить зятя, но Коротченко лишь молчаливо пожал плечами и вновь сложил на краю стола пухлые ладошки, — стал остро и неотрывно смотреть на Меньшенина, словно ожидая чего-то еще более интересного.
— Ладно, не надо притворяться, — оскорбился молодой человек и примиряюще заулыбался. — У народа свой тайный гений есть, он все равно вас вокруг пальца обведет!
— Вот ахинея, какой еще такой гений?
Окончательно огорчившись, Одинцов махнул рукой, и Меньшенин, убедившись, что его верно поняли, энергично поклонившись и даже вроде бы задиристо прищелкнув каблуками, вышел, а два умудренных жизнью ученых довольно долго и молча сидели и, переглядываясь, отдувались и пыхтели, причем профессор Коротченко, поджав губы, по-змеиному философски глядел на свои толстые, похожие на сдобные, праздничные оладьи, ладошки на краю стола, а хозяин кабинета дважды или трижды, и всякий раз в ином значении повторив свое любимое: «Ну, знаете ли», как можно дальше выпятил нижнюю губу, как-то сразу успокоился и потянул к себе очередную кипу бумаг для подписи. Старые соратники, единомышленники и друзья, несмотря на столь различные характеры, давно стали одним едино действующим целым; они понимали друг друга и без лишних слов.
— Разухабистый пошел после войны молодой народ… А этот — артист, артист, — вздохнул наконец профессор Коротченко. — Так и норовит нахрапом, без всяких трудов, в дамки! Так и норовит! Ты уж не обижайся за своего зятя… Раз, два — и готово, вот что ему нужно. Мы всей жизнью высокое утверждали, доказывали, мучились, ошибались, они же вот так напролом норовят, они тебе сразу гоголем норовят. В физиономию! в физиономию! — для вящей убедительности повторил он, часто и беспорядочно помаргивая белесыми, припухшими веками, что с ним случалось только в минуты сильного душевного волнения. Одинцов потянулся и дружески, легонько и ободряюще, похлопал его по руке, всем своим видом говоря, что волноваться до такой степени и расстраиваться нет никаких причин.
— Нет, нет, к черту! — окончательно огорчился профессор Коротченко, злясь и на себя, и на старого друга. — Ты мне скажи, он, твой зять, действительно пятнадцать языков знает? Как ты это объяснишь?
Одинцов долго глядел на него, затем развел руками и заметно побледнел.
— Необъяснимо, но это так, Клим… Немецкий, английский, французский, испанский, греческий — понятно… Литература, философия, история… Но японский и арабский? Какого дьявола? Ну, латынь… я тоже ее зубрил, но парфянский-то с древнееврейским, то бишь, арамейским?.. И ведь владеет совершенно свободно, словно и родился где-нибудь в Сирии…
— Парфянский? — не удержавшись, опять удивился профессор Коротченко, чувствуя какую-то новую и ненужную тяжесть на душе. — А может, он, брат, того, — профессор поднял к своему, ставшему шишковатым, лбу сложенные щепотью пальцы, — гм, переусердствовал? Парфянский, арамейский, а? Ну, ничего, мы это как-нибудь раздемократим и вычислим…
— А ты, Клим, что сам думаешь? — возвращаясь к более реальным делам, кивнул, брезгливо поежив губы, на лежащее на столе заявление зятя Одинцов. — Положа руку на сердце?
— Твой, твой зять, Вадим, — не стал ходить кругом да около Коротченко. — Мне здесь особо думать не приходится. Родственные связи всегда сила, движут общество, историю. Но это истина не для коммунистов! — опять усиленно заморгал он, однако успел заметить мелькнувшую на лице Одинцова иронию, явно относящуюся к тому, что всего два месяца назад он, профессор Коротченко, пристроил своего совершенно тупого и бездарного отпрыска на весьма выгодную научную должность. — Конечно, конечно, у нас еще достаточно родимых пятен, — тут же отвечая другу, еще пуще заморгал профессор. — Но! Но, еще раз повторяю я! Мы отлично осознаем свои пятна и стараемся скорее от них избавиться. Мы их скребем, мы их непрерывно с болью, с кровью… вместе с собственной кожей сдираем с себя! Вот в чем разница. С другой же стороны, ты, Вадим, и твой зять стоите совершенно по разную сторону баррикад. И я — твердо помни! — я всегда по твою сторону, всегда и во всем! А твой талантливый зять, в этом ему никак не откажешь, прежде всего хочет одним ударом разрушить все, что мы с тобой складывали по кирпичику всю жизнь! Парфянский! В его годы! Откуда? Зачем? И, однако, приходится еще раз повторить — талантлив! — крякнул профессор Коротченко со вкусом, словно еще и еще вгонял по самую шляпку гвоздь в сумрачную, раздосадованную душу своего коллеги. — Вот тебе мое принципиальное мнение…
Одинцов ничего не ответил, лишь лицо его еще больше потускнело; профессор Коротченко, опытнейший боец на ринге жизни, проводил куда более значительные схватки, а здесь ему даже усилий особых не потребовалось; да дело было и не в этом. Он, закулисный мастер самых невероятных операций, от которых даже у такого знатока, как сам Вадим Анатольевич Одинцов, дух перехватывало, был на сто с лишним прав; и опять, не в этом было дело, а в том, в чем именно он прав. Что-то невнятно проворчав, Одинцов с иронией уставился на блестящую крепкую лысину старого друга.
— А мы с тобой, Клим, на что? — проникновенно поинтересовался он. — Не для явления ли молодежи примера неподкупности, принципиальности, умения и необходимости выбрать верный путь? Не так ли? Не горюй, Клим. Дурь зеленая схлынет, опамятуется… Сам знаешь, орлы бьются, а молодцам перышки достаются.
— Если прежде нас с тобой не слопает, — теперь уже вставил свою шпильку Коротченко. — Ты послушай, о чем потихоньку шепчутся в институте, кстати, очень и очень многие.
— Сплетнями никогда не интересовался. — Одинцов даже некрасиво поморщился. — Да и не о чем особо шептаться…
— Шепчутся, шепчутся! — профессор Коротченко неодобрительно и укоризненно помолчал. — Шепчутся! О том, например, что молодых бы в руководство института, того же Меньшенина, твоего дорогого зятя, тогда бы и наука двинулась… Вот так и слопают. Да и куда бы она двинулась, наука?
— Ну, знаешь, на всякий зуб свой кулак отыщется, — засмеялся Одинцов, и у него на чисто выбритых щеках проступили ямочки. — Ты же сам видишь, какие это разбойники, — детский лепет. Да разве можно на такую тему докторскую пробить? — Тут он в высшей степени неодобрительно глянул на оставленное зятем заявление. — Ну кто, скажи, выделит нам средства на подобную, мягко говоря, научную тему? Поездка в архивы монастырей Австрии, Греции и Палестины, раскопки в архивах армянских и грузинских монастырей… Почему не Эфиопия? А Рим? И с такой просьбой обращаться туда! — Одинцов ожесточенно ткнул несколько раз указательным пальцем у себя над головой в направлении потолка. — Что там могут подумать? Моему талантливому зятю на подобный аспект начхать, сел и написал, а дальше?
— Понимаю, понимаю, потому и советую быть подальше в подобных обстоятельствах, одно дело — семья, другое — служба. Так я захвачу? — кивнул он на стол, на заявление Меньшенина. — Правда, если дойдет до крайней точки, привлечем Вязелева, как-никак профсоюз. Поддержит, мужик умный, во сне бредит о докторской. Договорились, все беру на себя…
Тут они почему-то одновременно пристально поглядели друг другу в глаза; прошло несколько секунд. Оба отлично знали, что при желании Меньшенину можно и разрешить его поиск, и во многом помочь, но оба знали, что новое дело таит в себе массу всяческих сюрпризов и неожиданностей, может проскочить незаметно, а может и вызвать обвал, и рисковать совершенно незачем. И в любом случае задуманное Меньшениным невыгодно и даже в ущерб для научного авторитета самого Одинцова, но лично ему самому как-то совсем уж нехорошо загонять молодого талантливого ученого, да еще и родственника, в яму, отрубать ему надежду на будущее, а вот если пустить в ход посторонние силы, все будет отлично, а сам Вадим Анатольевич всегда умел платить долги…
От такого взаимного понимания в их глазах переменилась, соответственно, целая гамма сложнейших чувств, произошла настоящая буря; профессор Коротченко, как и положено младшему и подчиненному, отвел глаза первым, однако Одинцов не отпустил его.
— Мы с тобой, Клим, критический рубеж в своих взаимоотношениях давно перешагнули, — сказал он просто. — Мы нужны друг другу, шагать нам до конца вместе. Созреет плод — будет видно.
Еще раз внимательно перечитав оставленное зятем заявление, подумал, выпячивая нижнюю губу, ставить ли свою резолюцию, решил не делать этого и пододвинул бумагу профессору Коротченко, тотчас небрежно, с хрустом сунувшему ее в свой старый пузатый портфель, подробно известный в институте и дальше, чуть ли не всему ученому миру Москвы, под гипнотизирующим и всеобъемлющим названием