над красной бухтой собьет фашистского аса. А кто-то потом будет сбит сам, и ему на Малаховом кургане поставят наивный и трогательный памятник — алюминиевый самолетик, взмывающий над аэродромом…
Но пока еще ничего этого нет, пока еще медлительная «этажерка», кажется, мальчишкам ужасно быстроходной и летит себе в сторону открытого моря, а женщины Севастополя — жены командиров — занимаются в кружках ворошиловских стрелков и гасят мячи на обязательных волейбольных площадках. Они, эти женщины, медлительные в танце, но быстрые в воде окрестных бухт, волнуют художника не только своей силой и юностью, но еще и тем, что в них отразилось время, которое скоро кончится, потому что потом город станет героем, пережившим войну, а не просто Севастополем… Потом в нем будет уже не предчувствие подвига, а сознание, что подвиг совершился. Предчувствие выльется в доказательство любви к Севастополю, этому особому городу, вселяющему в каждого из своих граждан особые силы.
А может быть, художник предчувствует и свой подвиг? Свою главную картину, которую многие исследователи считают едва ли не лучшим батальным полотном в истории советской живописи. Картина эта нам известна как 'Оборона Севастополя', но первое ее название 'Морской десант', то есть всего-навсего случай из обороны.
Почему?
Александр Дейнека не был в Севастополе во время войны. Войну вблизи он видел под Москвой: 'Много тяжелых героических эпизодов'. Однако, когда пришел час и потребовал: изобрази подвиг, художник изобразил Севастополь. Рассуждая, почему случилось именно так, Дейнека говорит: 'Я люблю Севастополь. И вот, когда я увидел фотографии разбитого города, я понял, что должен это написать'. Тут надо сказать, что фотографии, послужившие толчком для художника, были из немецкой хроники, и вдохновлять им надлежало солдат рейха: смотрите, как близка победа! Что осталось от крепости большевиков на Черном море!
Что осталось? Дух остался. Остался советский характер тех, кто сопротивлялся в осажденном городе, на краю земли.
Картина изображает высадку десанта в декабре сорок первого. Моряки пришли на кораблях из Новороссийска, когда враг прорвал позиции на Мекензиевых горах. И тут вдруг: 'Наши в Сухарной балке!'
Действительно, частный, хоть и значительный эпизод. Но изображенное по силе обобщения было куда шире его. Прошло время, и картина воспринимается как символ обороны. И если вдруг нам приходит в голову мысль: 'А когда же все-таки все это происходило?' — то цепь ассоциаций приводит нас отнюдь не в Сухарную балку, а на мыс Херсонес. Хотя всем хорошо известно, что на Херсонесе не было ни таких высоких домов, превращенных в руины, ни бетонированной набережной, город вообще был далеко от этого места последних атак. Но все-таки там стояло лето, и хотя вряд ли и там кто был одет в белую матросскую робу, но в декабре-то она вообще неуместна — так станет возражать здравый смысл, все равно чей, ваш или вашего собеседника.
И, тем не менее, картину Дейнека начал задолго до весны или лета сорок второго, а горящие, разрушенные здания и светлая форма нужны были ему для создания образа. Они не могли появиться на фотографии или на картине, где художник взялся изобразить 'все до точности, как оно было'. Однако то оказался бы другой художник, другая картина и даже другая цель… Что же касается названия, изменилось оно естественно и стихийно, когда стало очевидно: художнику посчастливилось остановить мгновение гораздо более значительное, чем единичный случай из обороны.
…Над красной бухтой — красное небо войны. Идет сила на силу, и на лице того, кто на нашей стороне, кто сейчас швырнет связку гранат в фашистов, — такое удивление…
Да, на нем, окровавленном мальчишеском, простом, еще удивление и горечь: почему он должен умирать, почему он должен убивать других? Почему вздыбился мир? Почему он так неестественно ощетинился штыками?
Может быть, не в композиции, не в экспрессии картины самая большая удача художника? Может быть, нет большей находки, чем это лицо на картине, полной ярости и смерти? Лицо, если присмотреться, точно такое же, как было у одного из моряков на той первой севастопольской картине, где ничего еще не говорило о войне, а просто была разлита красота и нежность, которые придется защищать.
И еще одну, неожиданную и, может быть, не прочтенную в сорок втором мысль, будит полотно. Мысль о том, что и для тех, ощетинившихся штыками, одетыми в мундиры вермахта, война, в конце концов, ужасна…
Домик Потапова
Во дворе женщина вешала белье, другая, совсем молодая, смотрела на нас из-под светлых кудряшек и говорила, что они только что сюда переехали, прямо сегодня…
Только переехали и знали о доме, где им предстояло жить, не больше, чем сообщала мемориальная доска. Между тем это был 'домик Потапова', тот самый, где располагался командный пункт семьдесят девятой стрелковой или, как ее еще звали, морской бригады.
А семьдесят девятая бригада, потаповцы, к слову сказать, и были именно теми людьми, что изображены на картине 'Оборона Севастополя' художником Дейнекой.
Иногда говорят, будто семьдесят девятая пошла на позиции, чуть ли не сразу ссыпавшись с трапов 'Красного Кавказа' в Сухарную балку. На самом деле бойцы, которых встретил на пирсе сам командир, имели несколько коротких часов отдышаться, оглядеться, понять, что такое та севастопольская земля, защищать которую им предстояло. Впрочем, над позициями и днем стояла темная мгла от гари и насевшей пыли, так что только и можно было заметить: вокруг много оврагов, заросших мелким, переломанным кустарником, и камень слоями выступает то тут, то там по склонам этих оврагов да иногда чудятся очертания дотов, где их нет, а есть только серые нависшие козырьки известняка и темные, как амбразуры, промоины под ними…
…'Красный Кавказ', высадивший морскую пехоту под командованием полковника Алексея Степановича Потапова, пришвартовался в Северной бухте после полудня двадцать первого декабря 1941 года в самый разгар второго штурма. А в 18.45 сам Потапов был уже в этом домике дорожного мастера, который потом так прочно в истории свяжется с его именем, и слушал первое боевое распоряжение командарма И. Е. Петрова быть в 8.00 готовым атаковать врага.
Здесь было главное направление вражеского удара, и накануне здесь же были взяты в плен немцы, шедшие в атаку без шинелей. Как выяснилось при допросе, шинели у них отобрали перед атакой, обещав вернуть в Севастополе. Там же обещали и праздничный обед.
Таким образом, Манштейн, очевидно, планировал закончить штурм даже не к Новому году, а к сроку, отмечающему шесть месяцев войны. И теперь генерал Петров говорил полковнику Потапову, что немцы после провала наступления под Москвой, соскучившись без победных реляций, сделают все возможное, 'чтоб выполнить график'. А его бригаде предстоит совершить невозможное — не только остановить гитлеровцев, но еще отбить у них высоты за Камышловским оврагом. Вернуть позиции, где в предыдущие дни врагу удалось нас потеснить.
А еще командарм перечислил, наверное, такие цифры: убитыми и ранеными за четыре дня штурма с нашей стороны 5 тысяч человек, резервов нет, все введены в бой. У врага выставлено против Севастополя семь дивизий, 900 орудий, 200 самолетов, 150 танков. Плюс бесперебойное снабжение боеприпасами посуху.
В этом же домике, ставшем командным пунктом семьдесят девятой, Петров, так уж получилось, отдавая распоряжения и командиру триста сорок пятой дивизии Гузю, соседу потаповцев слева:
— Этого ни в каком уставе нет, — говорил командующий, еще сильнее, чем всегда, подергивая контуженой головой, — но на ближайшее время примите к исполнению такую схему: от командира роты до бойцов в передовом окопе — сорок шагов, от командира полка — четыреста шагов, ну, а от вас максимум восемьсот-девятьсот…
Но тут надо сказать, что и эти, небывало близкие, шаги были часто условными: подполковнику Гузю