смертью они хотели взяться за руки или обнять землю, на которую упадут. От домов почти ничего не осталось: деревянное сгорело, а глиняные стены осели на фундаменты. По улице вели грубые, сорвавшие снег и дерн следы танкеток. Выли собаки пустынно, жутко. Было темно, по небу одна за другой гнались узкие, как рыбины, хищные тучи. Из них сыпалась крупка.

— Андреич, гляди, — комиссар тронул командира за плечо, показал в сторону. Там, в колее, припав к ней сухим белым лицом, лежал старик, а рядом трехлетний мальчик. Старик был бос, мальчик держал в руках большой шерстяной носок.

— Обуться деду нес. Выгнали, видно, кто, в чем стоял.

Вот так было в жизни, что и засвидетельствовано актом от 2 февраля 1942 года. А сердце ищет утешения. Сердце признает, конечно, утешение в самой главной справедливости — в общей нашей победе над фашизмом. Но ему, сердцу, надо еще, чтоб в виду этих отвесных скал над кудрявым лесом можно было сказать:

— Отчаянной души был тот разведчик. И Македонский — отчаянной души человек — пришел, вы поверите, всех отбил у карателей…

Рассказ о счастливом человеке

Сколько споров было вокруг памятника. Брат, захлебываясь слезами, говорил: 'Пусть смотрит счастливым, каким был в жизни'. Другие тоже считали: 'Он был как бы знаменем строящегося Севастополя, Героем Социалистического Труда, так что нельзя ли придать более монументальности?..'

К счастью, не придали…

И я не хочу придавать. Хотя и мне брат его говорит: 'Я вам расскажу, но, может быть, для Героя оно не характерно?'

Прежде чем стать Героем, Николай Музыка был деревенским сиротой начала тридцатых годов. Мать болела туберкулезом, гнила у нее рука. Семилетний Колька (старший) помогал во всем, и к колодцу выходил с матерью, она подтягивала веревку здоровой рукой и перехватывала зубами. Колька тоже тянул, плакал от того, с какой силой обледенелый канат вырывался, сдирая кожу.

А в Севастополь Николай приехал в сорок восьмом. Провожали его в армию торжественно — лучший конюх колхоза, золотой парень, исполнительный, жадный к работе и притом добрый. Два раза на побывку в родную деревню Николай являлся в флотской форме, стеснялся: брали в армию, попал в ФЗУ. Ходил вместе с братьями к родне в гости, мел клешами и отмалчивался. О чем было говорить? От него ждали подробностей насчет службы, а он мог рассказать насчет рецептуры раствора, насчет того, как строили себе бараки, как бегали в подвал, пахнущий сырой штукатуркой, смотрели в подвале фильмы. Подвал назывался: кинотеатр 'Луч'.

Родня, земляки интересовались: какой Севастополь? Кивали жалостливо, когда он объяснял: весь каменный и весь разбитый.

— Много небось ихнего брата, строителя, нужно?

— Много.

— Со всей страны небось понаехали? И с Сибири есть?

— А как же! Партия все одно, что в армию призвала…

— Ну, армию ты все-таки не равняй. Особенно флот, вам все-таки почет другой…

Музыка шевелил широкой, короткой шеей, смотрел исподлобья черными смоляными глазами.

Потом он сам стал не фэзэушником — строителем. Это было уже совсем другое дело: тут стесняться не приходилось. В это время он сформировался, заматерел, было видно — пошел в отца. Покатые плечи, пудовые кулаки, волосы тугие, черные.

От отца его, правда, очень отличала улыбчивость. Улыбался Николай часто и часто ощущал себя счастливым. Прежде всего, для счастья ему нужна была работа. До удивления он был готов ко всякой работе, но больше других к такой, при которой кого-нибудь вытягиваешь, ставишь на ноги. И к городу Николай почувствовал настоящую привязанность, когда понял его как живого, раньше красивого, а теперь раненого…

На работу он ходил мимо здания Панорамы с развороченным во время войны куполом, который теперь крыли заново оцинкованным железом. Останавливался, смотрел на белесые откосы Корабельной, на новые дома, которые казались розовыми от упавшего на них света. Представлял себе первую оборону, вторую, и иногда ему вдруг начинало казаться, что Нахимов и Истомин помогали нашим. Но особенно любил он проходить мимо памятника Тотлебену на Историческом. О Тотлебене говорил Музыка: 'Тоже строитель'. Теперь для него в этом слове была и жизнь, и гордость, и любовь.

В самом начале пятидесятых годов о бригадире Николае Музыке заговорили как о новаторе, очень часто повторяя слово добросовестный. Возможно, это слово и определяло как-то суть, но было бескрылым, а Николай Музыка жил себе и жил счастливым человеком. Любовь его распределилась примерно так: городу, бригаде, жене Гале, совсем молоденькой и обидчивой.

Легче было оттого, что Галя тоже штукатурила в бригаде, тоже любила город, тоже дружила с братом Мишей, Музыкой младшим, демобилизовавшимся и осевшим в Севастополе, в одной с ними комнате по улице Четвертой Бастионной, в доме № 7. Из этой комнаты Николай уходил по утрам, рано, на заре. Жена спрашивала:

— Опять?

— Так надо же прикинуть до смены, куда кому стать, талант проявить…

— Такие, как Сашка, проявят, жди!

— Я ему не помогу, кто поможет?

— Коля, это у старых времени много чужую жизнь исправлять. А мне так хочется для себя пожить. Не торопился бы ты, ладно?

Он был основательный, не суетливый в движениях, но действительно торопился, как будто предчувствовал: старости не будет. Ему не стукнуло еще тридцати, а заботы его приобретали уже другой, не бригадный характер: 'Почему с перебоями идет раствор на объекты? Почем блоки идут с отступлениями от стандарта? Зачем заведомо сужать улицы? Время нас догонит, с нас спросит. Перестраивать труднее, чем строить'.

С этими своими вопросами он выступал на совещаниях, активах, городских пленумах. Из человека просто добросовестного Музыка вырастал в человека государственного. Однажды с государственным человеком произошел такой случай: он упал в обморок прямо на заседании. Подкатила 'скорая помощь', уколы, вопросы, а он поднялся:

— Извините за хлопоты. У меня, как бы это сказать, со вчерашнего вечера крошки во рту не было…

— Девушки, Рая, Валя, у вас бутерброды были, чай вскипятим.

После чая Музыка улыбнулся.

— Ну, теперь хоть еще одно заседание. А то, понимаете: надо было на объект пораньше, в перерыв ездил выбивать инкерманскую крошку, после работы пионеры пришли, выступал в школе, потом — пленум, так что извините, если затруднил…

Он опять улыбался, и все улыбались в ответ. И советовали ему беречь себя, хотя понимали: с чем, с чем, а с этим у Музыки получается плохо. И, может быть, бессознательно, но им всем было приятно, что получается плохо: человеку нужно видеть перед собой образец для подражания. К тому же Музыка был как бы не частным образцом для подражания, а знаменем города, его гордостью. И тем, кто провожал его с крыльца, улыбаясь, важно было убедиться: гордость города, вот она какая, если смотреть на нее не из зала на сцену…

…А он, давно ставший и знаменем и гордостью, все еще жил в комнате на Четвертой Бастионной. Золотая от ярких занавесок и дешевой, яркой, как желток, мебели, комната эта была явно тесна для четверых, но требовать и просить для себя Музыка не умел. Впрочем, став тесной, комната продолжала быть счастливой. По вечерам в этой комнате или уйдя на кухню, чтоб не мешать жене укладывать дочку, Николай говорил с братом, например, о том, как он научился затирать швы между стеной и потолком. Брат,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату