И месяц был особенный, и все это лето особенное, бесконечно длинное, до горлышка наполненное событиями. Почему-то этим летом мне иначе дышалось, а у астматиков свои отношения со входящим в легкие воздухом, — вдруг он стал входить много быстрее и глубже, и все неуловимо изменилось: окна и стены, деревья и дома, небеса и лица людей то ли надвинулись, то ли расступились, редкий день обходился без стремительных и коротких приступов головокружения, но они не пугали — веселили, бегающие перед глазами радужные светляки были забавны и не мешали привыкать к переменам.
Весь апрель и май прошел в изнурительных репетициях. Группа в целом была сформирована и репертуар определен, барабанщик и вокалист справлялись, самому пришлось работать на ритм-гитаре, хотя мечтал играть на соло; все гитаристы хотят играть соло, но, увы, — не хватало мастерства. Наверное, надо было, как этот Брусли, тренироваться с утра до ночи? И больше ничего не делать, только тренироваться. В мае почувствовал, что бэнд готов и можно играть получасовой концерт, и внес предложение выступить на выпускном вечере, но директор школы, придя на репетицию и послушав, отказался брать на себя ответственность. Странный репертуар, эклектика… Я промолчал, хотя не был согласен. Жан-Мишель Жарр, «Магнитные поля» — это разве эклектика? Это классика… Как ни странно, запрет обрадовал участников бэнда: никто не рвался выступать на публике. Всем нравился процесс, ежедневный сбор на заднем дворе, отмыкание — своим ключом — задней двери и посиделки в душной комнате по соседству с токарной мастерской, возня со шнурами, усилителями, подкручивание разнообразных никелированных винтов, перепаивание разъемов (запах паяльной канифоли сопровождает всякого настоящего рокера) и вдумчивое прослушивание магнитофонных записей — как он это играет, в какой тональности, с педалью или без?
В промежутках между репетициями сдавались экзамены — смешные, ничего не значащие экзамены после восьмого класса; наиболее взрослые и ленивые уходили в техникумы и профессиональные училища, из двух восьмых классов формировался один девятый, это волновало гораздо больше, нежели итоговые отметки; восьмой «А» соперничал, разумеется, с восьмым «Б», и вот теперь «ашники» смешивались с «бэшниками» в пропорции два к одному, это возбуждало и озадачивало; немногочисленным патриотам буквы «Б» — суровым парням и девахам — предстояло ассимилироваться с чистенькими и умненькими мальчиками и девочками категории «А».
Спустя две недели, на выпускном, ассимиляция произошла сама собой, и после дискотеки пошли гулять по ночному городу уже одной тесной компанией; пришлось даже нарушить нерушимую клятву, данную самому себе еще год назад, и вынести из дома личную гитару, которая была выхолена и взлелеяна до крайней степени. Струны идеально ровно лежали над грифом и звенели, давая нужный звук, при легчайшем касании пальца. Смешанная — «А» и «Б» — компания бродила до пяти утра, оглашая город умеренно хулиганскими песнями, и три пластиковых медиатора были сломаны, ибо инструмент на улице должен звучать громко; мелкий прохладный дождь никого не смутил, джентльмены накинули пиджаки на голые плечи дам, а в половине шестого обладатели пиджаков пошли провожать по домам обладательниц голых плеч, и только гитарист остался наедине с гитарой, но на судьбу не роптал, потому что баб много, а гитара одна.
Через два дня струны тронула ржавчина, но гитарист не горевал. Ему слишком свободно дышалось, он разучился горевать. Кроме того, эти — стальные, посеребренные — давно хотелось поменять на более приятные и мягкие: нейлоновые.
Потом нейлоновые были куплены и установлены, потом стало не до них: наконец семья из четырех человек переехала из темноватой комнаты в бабушкиной квартире — в собственные хоромы. Комната тоже одна, зато просторная, да и кухня такая же, а за окном вместо тяжелой листвы старых тополей — вид на стадион.
Переезд от бабки занял весь июнь, а в июле семья в полном составе погрузилась в поезд и поехала в лагерь «Звездочка».
Вернусь, подумал я, — сделаю нунчаки и буду крутить прямо в кухне. Места хватит. Размеры сниму у вожатого Олега. В этом лагере все вожатые — слушатели Высшей школы Комитета государственной безопасности, все красавцы и атлеты, каждый сам себе Брусли; по утрам в саду возле нашего корпуса Олег крутит свои нунчаки, и при внимательном наблюдении становится понят но, что движения и перехваты способен освоить любой неглупый человек. Если Брусли может, значит, и я смогу.
Давно пора заняться телом. Теперь оно качает через себя кислород с удвоенной силой, теперь я могу бегать и прыгать, и руки мои, пусть тонкие, достаточно ловко умеют рассекать пространство.
Особенный июль особенного лета. Особенные друзья, они смотрят на мир, как на телеэкран, где совершают подвиги и сокрушают врагов люди-легенды, о которых никто не слышал в моей стране.
Особенный день. Такой бывает один раз в году.
Утром мне было четырнадцать, а после обеда — уже пятнадцать.
Никому не сказал, молчал. Мне нравится, когда я знаю что-то, чего другие не знают. Хожу, молчу, ношу в себе, смотрю вокруг и хитро улыбаюсь. В этом смысле день рождения — идеальный случай. Вроде бы все как всегда, а у тебя — праздник.
Проснулся и сразу ощутил резкий запах мяты. Подушка прилипла к щеке. Потрогал — пальцы погрузились в густое, липкое. Поднял голову.
Намазали всех. Особенно досталось Лому: лоб, щеки, даже брови. Мне разукрасили только скулу. Степе тоже намазали лоб, но он ворочался во сне, и теперь даже волосы его спереди были покрыты белыми следами.
На оконном стекле вывели «ХА-ХА!», уголки букв украшены были виньетками, и по этим виньеткам, и по сути написанного стало понятно, что нас намазали женщины. Может, наши, может — из первого отряда, или даже из третьего.
Злой Бабай
Я закрыл глаза и натянул одеяло на голову. Зимой в нашей казарме все так делают. Во-первых, никого не слышишь и не видишь, во-вторых, согреваешься собственным дыханием. Но от входа донесся его голос, и я мысленно выругался.
Мы ненавидели друг друга с первого дня. Примерно раз в месяц крупно ругались. Бывало, и дрались — в карантине, на первом месяце службы, и после карантина, на втором месяце; потом привыкли друг к другу и немного успокоились.
На третий месяц почти все солдаты успокаиваются.
Служба — двадцать четыре месяца. Один месяц — нормально, два — вполне прилично, три — совсем хорошо, а как перевалит за полгода — считай, самое страшное позади.
Прослужил полгода — службу понял. Если разрешили спать — немедленно ложишься и спишь.
Он сказал что-то дневальному. Сначала на русском, потом добавил по-азербайджански. Громко топая, вошел в казарму.
Бабай, главный мой недруг, плохиш, толстый дурак.
Впрочем, мне все равно, я уже почти сплю, мне вечером в наряд на кухню. А он за полгода был на кухне только один раз, а когда его опять пытались отправить мыть кружки и миски — наотрез отказался и получил трое суток губы. Вернулся неописуемо грязный и гордый; больше на кухню его не посылали.
Если сейчас подойдет, решил я, — встану, схвачу сапог и сразу дам по голове. Или, наоборот, сделаю вид, что сплю. Тем более что я уже действительно сплю. К черту его, Бабая, у него своя жизнь, у меня своя.
…Мы с первого дня вместе, и с первого дня — враги. Он архетипический азербайджанский толстяк, какого легко представить за огромным столом, плотно уставленным яствами: он чавкает, урчит и сосет какой-нибудь рахат-лукум.
Лицо восточное, однако не смуглое, почти белое, даже нежное, состоит из круто натянутых персидских полумесяцев: полумесяцы бровей, полумесяц мясистого, крючком, носа, полумесяц рта — углы презрительно опущены вниз.
В бане я увидел его обнаженным: ниже ключиц тоже имелись полумесяцы грудных жировых складок, сходные с женскими молочными железами, и мощнейшая складка на брюхе.