Но над плато нависла тяжкая угроза. Они хотят запретить ослов, садовниц и садовников. Госпожа бургомистерша себе на уме. Столько сапеков[17] загодя, столько зерна сохранится на счету, а гордости-то, гордости для мадам. Ах, мадам, мадам, я чувствую, как у вас по этому плачет сердце! Ивы наперебой заглядывают во впадины ваших глаз!
Бегом в одну сторону, корячась в другую, скользя со своим грузом по склону.
~~~
После сбора урожая дурак устраивает праздник.
Себя он держит скорее за бонобо[18], нежели за шимпанзе, всегда предпочитает приударить, а не задираться, нежные состязания плоти — рыщущей смерти. Итак, он блудит с землей, землею, которую копает и которую не имел чести попирать. Блудит или притворяется. И разжижается в своей тростинке костный мозг. Блудит с первой встречной тварью, всяким оформившимся предметом, но также и с жидкостями и формами переменчивыми. Блудит или притворяется, даже с разреженным воздухом.
Мир служит ему альковом, альвеолой радости. Домом под звездами.
Могила родителей — его огород.
В нас все еще живы, произносит он, прослеживая в брюссельском небе полет юных вдов[19].
~~~
Дома у Алеши. Там мы пили чай с бергамотом, какого с тех пор мне пить не доводилось. Но может, у матери Алеши не было трех мужей, трех танцевавших по вечерам мужей, поди знай? Каждое поколение должно хранить, бережно хранить какие-то секреты, а каждая живая душа — свои собственные, утверждает одна близкая родственница дураковой жены.
Мимо подножия холма все так же идут поезда. Дом, словно шале, был водружен на самый верх крутой лестницы в обрамлении пенящихся роз, дом Алеши.
Три мужа Алешиной мамы курили на веранде один и тот же табак. Не было ли там трех мужчин в одном, троих в одном дураке? Вполне может статься, трое для одного дурака — не так уж и много.
Мы с братом говорили, что идем к китайцу, молчаливому и по большей части невидимому китайцу. Мы ходили гулять по Льежу, потом возвращались по длинному откосу улицы Сен-Жиля, местного святого, одному из головокружительных, горизонт был таким далеким и таким широким, долина такой глубокой и сладостной, что приходилось держаться за длинную стену фасадов и подпорок, за дверные ручки, за решетки и скобы для вытирания ног, чтобы не упасть и не скатиться до самого низа, до Авруа, где располагался старинный мост, ибо в самом низу тек красиво кипящий поток, рукава которого, погребя их под бульварами, обкорнали подлые личности.
~~~
На подступах к автострадам людей кладут спать за высокими, с электричеством, оградами, пусть они и не воры и не убийцы, пусть их не вправе осудить никакое обычное судебное ведомство. Тогда как обычные судейские чиновники спят себе на дачах или в лучших городских кварталах, им приходится и спать, и жить за высокими колючими оградами. Может быть, это дело рук какой-то высшей, какой-то архисудебной инстанции? Сверхведомство, сжатое в стальной кулак, и ведомство обычное, декорум из кожи мертворожденного телка.
В Льеже тех, кто явился просить защиты и прибежища из стран, опустошенных злодейством и цинизмом оружейных магнатов и их тамошних подручных, запирают в казарме при жандармерии, бдительно окруженной со всех сторон высокой оградой.
Там реет бельгийский флаг.
Кичатся страусиными перьями шапочки магистратов.
~~~
Как-то летним днем дурак ловит себе в озере рыбу и вдруг оказывается заворожен. Заворожен водой, простором сверкающей глади, его захватывают приносимые волнами числа. Две камеры плавательного пузыря, четырнадцать плавательных пузырей, что извлечены нетронутыми из внутренностей выловленной рыбы, пять ворон в небе, гуськом двадцать семь байдарок, три миллиона волночек, один голубой зимородок. К чему бы все это?
Пусть в воздухе плавают, вырвавшись из темноты, неправильные зеленые пузыри сланцевых утесов, предлагает он. Прямо перед ним — зеркальная плоскость воды, натянутая как волос леска, чуткий поплавок и все закулисные обитатели водного царства. И мечтания смешиваются с заботами. Весь в мечтах, он перечисляет.
Двадцать пять тысяч монет. Три облака. Тридцать семь пузырей. Один лещ. Три жизни (одна жизнь, не слишком ли этого мало?). Три сороки и одна сойка. Одна рыженькая белочка. Одна гадюка. Девять могучих ветвей на дубе у него над головой. Одиннадцать утят. Двадцать пять тысяч монет уплывают от меня по приговору трех докторов, каждый в своей филологии. Проплывают три облака. Раскачиваются девять веток. Лещ вновь уходит на глубину. Что за оживление в числах? Что за превращения с волнами? К чему бы все это?
~~~
Он пирует весь божий день, дурак на дурацком футоне. Пирует с полом. Пирует с чайником, купленным в марсельском кораническом книжном магазине, о высшее мление! Пирует с заключенным между стенами пространством, пирует с картофельными очистками (с целой картошкой он уже напировался, в юности наглости не занимать), пирует со стулом, садясь бочком, как амазонка в цирке.
Уж не атрофия ли это гипофиза? Не гипертрофия ли щитовидки? Он посылает все домыслы о своем теле коту под хвост.
~~~
Вот и январь, оповещает любовными воплями на улице кот, вот и январь, мои принцессы, вот и растяжение Млечного Пути, отвечает со своего каменного балкона слишком вежливый дурак, говорит, будто бормочет, в Босфоре море выгибается на своем выпуклом дне и вот-вот треснет, ибо Черное море кипит: Ткачиха воссоединилась с волопасом, перебравшись вплавь через молочную реку.
Ажимонский кот по прозванию Январь блаженно проходит под балконом дурака, куда как слишком вежливого дурака, следуя рисунку на асфальте. Внятны ли вам сии немые письмена?