пошлые…» И вообще, она не представляла себе, как это все может быть… что «все» и что «быть» она тоже не могла не только сформулировать, но даже зажмурившись сообразить сама для себя… она натянула ватник, влезла в вечно сыроватые сапоги и вышла… остановилась в двух шагах от крыльца, вернулась, взяла блузку, сложила пакет вдвое и засунула себе за пазуху. После этого уже решительнее спустилась с трех гнилых, черных, скользких ступенек, даже не притворив дверь пустого дома…
По дороге ей попадались знакомые и незнакомые бабы, но она никого не замечала. Кто знал ее, сокрушенно качали головами, другие просто проходили мимо. Потом люди перестали попадаться. Она шла по обочине. Стебли паслена и пижмы ударяли по голенищам, репей зацеплял и пытался притянуть к себе ее подол, и она невольно обрубала его вниз рукой, чуть подогнув одно колено… Когда она достигла разбитого большака, встала, сложив руки на животе повыше и, застыв, стала смотреть на холм. Если пойдет машина, то сначала появится там, на вершине, потом скатится по склону, исчезнет в овраге, а потом начнет подниматься по внутреннему склону, и, как в волшебном фокусе, вырастать вверх из земли, долго не приближаясь, и уж потом полетит прямо на тебя с ворчанием и грохотом по далеко видному большаку. Она стояла долго, неподвижно, покорно и обманывала себя, что ничего не думает. На самом деле единственное, что жило в ней нормальной жизнью — память, а все остальное или боролось с ней, или подчинялось ей. Они гуляли тогда с ним так поздно, что не было смысла возвращаться домой. Тогда они добрели до набережной, долго стояли молча рядом, опершись на каменный парапет животами и глядя на воду. В ней качались дома противоположной стороны, прямые линии стен и окон точно повторяли рисунок ряби, а поверх, ничуть не соперничая и не стирая рисунка, плыли облака, и все краски так мирно сосуществовали, что, казалось, счастье приплывет к ним по этой реке и застрянет именно тут, где они стоят. По правде сказать, так и получилось. Она пошла провожать его на работу. Огромный универмаг как раз распахнул двери, когда они проходили мимо, и он остановился, посмотрел на нее, взял крепко за руку и вошел.
— Зачем? — пыталась упереться она.
— Мы должны купить тебе что-нибудь в память об этой ночи, чтоб надолго…
— Надолго?
— Ну, навсегда! — Поправился он… — поэтому она никак не могла продать эту блузку и еще потому, что каждая ниточка ее хранила столько его тепла и силы… — она зажмурила глаза и замерла…
У них была своя комната, а когда они, казалось, насытились друг другом, родилась дочка. И все пошло с начала. Но война, какой там второй… мало ли о чем он мечтал… сын. Сын… эвакуация… сначала заболела мама… еще по дороге в теплушке… и она меняла вещи на продукты и лекарства… потом мама умерла уже здесь через два месяца… сердце не выдержало… а зимой следующего года простудилась Алиночка, и особо менять уже было нечего… нужен был сульфидин, свежий куриный бульон, лимон… воспаление легких оказалось двусторонним…
Она переступила с ноги на ногу и почувствовала, что озябла — «Нехорошо, — подумала она машинально, — заболею… ни одна холера меня не берет… Господи, почему ты не забрал меня с ними, если не оставил их со мной?» Но она знала, что ответа никакого не будет, потому что уже много дней и ночей задавала ему этот вопрос. «Когда бомба убивает всех сразу — это слава Богу. Чем так мучиться… зачем он меня оставил? Чтобы дождаться Гриши? Но что она ему скажет? Как объяснит все? И он тоже не пишет уже больше года… ни извещения, ни обратно вернувшихся ее писем — с пометкой „Адресат выбыл“, ни ответа из бюро розыска… Что она скажет ему… и как может сейчас вспоминать такое!? Но разве это по своей воле наваливаются на нее прошлые дни? А, может, это слава Богу, конец? Она слышала, что перед смертью люди всегда вспоминают всю свою жизнь, хотят этого или нет — итог подводят…» Ей показалось, что заурчал мотор. Она вся подтянулась, напряглась, поерзала телом внутри толстой телогрейки, совмещаясь со сползающей вниз блузкой, и даже вытянула шею. Звук пропал…
«И на фронт не взяли… умереть от пули проще, чем тут… с тоски и голода…» а когда он расстегивал ее, сердце останавливалось, а потом так начинало стучать, и вся она так напрягалась. Пуговички были тугие, никак не поддавались… он так сладко злился и нервничал — она вдруг неожиданно для себя улыбнулась… как может она думать об этом! — Одернула она себя. Но уже не могла остановиться. — …и так дернул от нетерпения ворот один раз, что две перламутровых пуговки сразу отлетели, и одна сломалась пополам по дырочкам…
Теперь ясно было, что идет машина.
Водитель оказался пожилым и мрачным, в ушанке и такой же телогрейке, как у нее. Он остановился, молча распахнул дверцу, подождал пока она вскарабкается на подножку, потом усядется на сиденье, потом, буквально улегшись ей на колени, еле дотянулся до ручки двери, еще раз хлопнул ею, чтобы закрыть плотно, и тронул, ничего не спросив и даже не посмотрев на нее. Так, молча, они и ехали, пока не застряли в огромной луже. Не говоря ни слова, он вылез из кабинки прямо в воду, которая плеснула ему разом за голенища сапог, приподнял сидение, вытянул из-под него топор и отправился в чащу. Два раза он возвращался с огромными кучами веток, которые волок за собой, уложенными на стволе молоденькой елочки. Когда он подготовил колеи, подошел к кабине, в которой она сидела, не двигаясь, и скомандовал:
— Садись на мое место.
— Я? — Удивилась она. — Я не умею.
— Темнеет. — Односложно ответил он и вытянул из-под сидения рукоятку. Она повиновалась, неожиданно для себя положила руки на руль и повернулась к нему. Он вздохнул, опять влез в лужу, подошел вплотную к распахнутой дверце, взял ее за ногу выше голенища сапога и пониже колена, почувствовал, как она вздрогнула, и, переставляя ее ногу с пола на педаль, произнес: — Не бойсь. Лапать не буду. Мне это ни к чему… выжмешь и держи, пока заводить буду… Мотор загудел с первого раза. Водитель влез в кабинку, и вода с его ног залила весь пол и потянулась струйкой ей под ноги, потому что машина была наклонена на правый бок. Они благополучно выбрались из ловушки и медленно, осклизая колесами, двинулись вперед, стараясь не сваливаться снова в колею. В поселке, куда они притащились затемно и остановились возле какого-то не то склада, не то старого учреждения, машина остановилась, и она осталась одна — ее попутчик ушел, как обычно, не сказав ни слова. Через полчаса он вернулся с какой-то теткой совершенно квадратного необъятного размера, она долго гремела ключами, открывая замки, потом сняла щеколду наискось перегораживавшую дверь, сильно, помогая всем телом, дернула ее, взяла что-то из протянутой водителем руки и, не оборачиваясь, пошла в темноту. Тогда водитель подошел к кабинке, открыл дверцу, и видя, что попутчица его совершенно замерла и смотрит бессмысленными по рыбьи застывшими глазами, тронул ее за плечо. Она встрепенулась, спустилась на землю и поплелась за ним. Сердце у нее колотилось, и только это и дурацкая фраза, звучавшая внутри, — «Все будет хорошо!» — доказывали ей самой, что она не умерла. Водитель зажег коптилку, отчего огромная, пустая комната сначала раздвинулась, а потом стала меньше и страшней.
— Ложись, — односложно скомандовал он, кивнув на нечто напоминающее кровать, и двинулся обратно на улицу. Когда он вернулся, она так и стояла, прижимая руками грудь. — Ты что, недомогаешь? — Спросил он как-то по-домашнему, и это легкое словесное прикосновение неожиданно преобразило ее…
— Нет… то есть, да… понимаете… — смешалась она.
— Чай пить будем, — вывел он ее из затруднения, — и она увидела, как в руках его блеснул бок медного чайника. — Ты из каких будешь? — мирно поинтересовался он.
— Что? — не поняла она.
— Каких кровей?
— А! — Сообразила она и съежилась. — Еврейка.
— Плохо! — вздохнул он и, не дожидаясь возражений, продолжил, — всем плохо…
— Всем?… а вы местный?
— Теперь все — местный! Куда поместили там и местный.
— А вы раньше, где жили? — Непозволительно разговорилась она, сама удивляясь такой перемене.
— Далеко жили. Хорошо жили. Семья была… ты что там хранишь? — неожиданно прервал он себя.
— Где? — не поняла она.
— Где-где… вынимай… раздевайся!..