— Этот не троньте. Сам понесу, — Егорыч показал на коричневый.
Корешков нахмурился.
— Тебе, матрос, не к лицу со своими таким манером разговаривать. С разрешения его дитства ребята за вещи берутся. Поседел, а понять не можешь, что мы народ бывалый, а вдобавок фронтовики. А окромя всего прочего жулики с нашими ликами не родятся. Крест видишь на груди? Им меня за честную солдатскую храбрость под Перемышлем наградили. Честность мою, к примеру сказать, может тебе барышня засвидетельствовать.
— Зря, служивый, обиделся на меня. Я не хотел. Пускай любые берут, а только этот сам понесу.
— Вот это понятная форма разговора. Чать все военной жизни хлебнули не по своей воле.
Корешков, хлопнув Егорыча по плечу, посмотрел на Настеньку.
— Дозвольте, барышня, одно дельное соображение высказать.
— Говорите.
Корешков нагнулся к уху Настеньки:
— Колечко с камешком лучше сымите. Камешек, по моим понятиям, не дешевый, а у народу в мозгах может худое пошевелить.
— Вы правы.
Настенька сияла с пальца кольцо, положила в кожаный саквояж, который держала в руках.
— Можно трогаться, ваше дитство. Вы сами с дочкой и господин мичман промеж нас встаньте. Ты, Кузя, ставь корзину наземь. Порожняком пойдешь в нашем авангарде. К винтовке штык примкни. В нем для нас большая подмога, потому кому охота на его шильце натыкаться. Дозвольте трогаться, ваше дитство…
Пароход, глубоко осев, на закате отвалил от берега, оставляя за собой вспененную воду, провожаемый оставшимися на берегу беженцами.
Мекиладзе устроил Случевского в роскошной каюте. Благодарный генерал назначил его комендантом парохода.
Мекиладзе метался по палубам, устраивая высокопоставленных пассажиров. Лихо освобождал своей властью каюты, захваченные чиновниками и купцами. Некоторые толстосумы охотно откупались от власти коменданта, карманы кавказского князя наполнялись золотыми монетами и слитками, и все у него шло как по маслу…
Однако через час пути у Мекиладзе произошло столкновение с капитаном парохода, когда он устроил нескольких женщин, выжив из собственной каюты помощника капитана. Капитан оказал расторопному офицеру должное сопротивление, и горячему горцу пришлось отказаться от своей затеи.
Услужливое эхо прибрежных лесов старательно повторяло монотонное шлепание колесных плиц по воде. Леса скатывались по берегам с косогоров.
Пассажиры, изнеможенные погрузочной суетой, криками, борьбой за места, наконец разместились, заняв даже самые глухие пароходные закутки. С лиц исчезла озабоченность, соседи стали внимательно присматриваться друг к другу. Знакомились, заводили разговоры, друг перед другом охотно раскрывали корзины и погребцы со съестными припасами. Кое-кто охотно делился подробностями, как лучше заваривать чай фирмы Высоцкого, фирмы Губкина и Кузнецова.
Каюты первого и второго классов заняли военная и чиновничья элита, промышленники и самые состоятельные купцы Екатеринбурга. Это были пассажиры, жившие на берегу в крестьянских избах и в пакгаузах, у которых чад костров не пудрил лица копотью и сажен.
Адмиралу Кокшарову каюты в этих классах не нашлось, но он довольно прилично устроился с дочерью и мичманом Суриковым в одном из углов рубки второго класса. Об этом узнал капитан парохода и освободил для престарелого адмирала свою каюту. Убедить старика занять ее он не мог, а потому просто распорядился, чтобы матросы перенесли адмиральские пожитки к нему в каюту.
Вскоре после ужина молодые дамы, сменив туалеты, кокетничали с офицерами… На палубах все чаще слышался веселый смех, которого не было на берегу.
В открытых пролетах стояли на постах вооруженные солдаты и посматривали на прибрежные леса, уже сливавшиеся с вечерней темнотой. Среди них был Прохор Корешков. Хорошо зная устав солдата на посту, он на пароходе допускал некоторую вольность, вел беседу с матросом Егорычем, с которым в охотку уже успел попить чаю.
Они говорили о германской войне, обо всем, что Корешкову пришлось пережить в окопном сидении, и конечно, немало было сказано о вшах, особо ненавистных любому солдату. Попутно вспоминали Корнилова и Керенского. Корешков и Егорыч в Октябрьские дни в Петрограде не были, но оба люди грамотные и внимательно читали газеты.
О недавних днях эвакуации из Екатеринбурга Егорыч говорил по-матросски сдержанно. Корешков, напротив, судил обо всем зло, напористо, не без крепких словечек. Стоявший с ним на посту рыжий солдат внимательно прислушивался к разговору.
— Я тебе так скажу, Егорыч, — напирал Корешков. — Эти самые большевики чем народный замысел к рукам прибирают? Понятным словом! Они запросто разъясняют, что, дескать, народ — хозяин земли. А ведь для мужика всякое слово о земле, самое святое слово. Вот, к примеру, в крестьянском сословии в земле все. Он спит, а сны о земле видит. Потому с землей у него жизнь воедино слита. Да что говорить. Земля она земля и есть. О ней русский мужик боле всего тоскует, потому всю свою силу работой ей отдает, а ведь знает, что она чужая, барская, и к старости подходит с мыслишкой, что только смертью своей займет в ней вечное место длиной в три аршина.
Помолчав, Корешков спросил:
— Про Ленина слыхал?
— Кто же о нем не слышал.
— Так вот, о нем так понимаю. Этот самый Ленин о земле для мужика наперед всего подумал. А почему? Потому сумел вовремя доглядеть и понять думу мужика про землю. В окопы к нам большевики наезжали, понимай, что такие же, как мы, солдаты. Сказывали нам про ленинские разумения о земле и крестьянской доле. Слушал я их, понимал, что по-дельному говорят, но все одно, с открытой душой поверить в их правду опасался. А по какой причине? Да по той же, что эсеры и меньшевики тоже про землю не позабывают, но у всех разговор о земле разный. Вот и зачинают мутить разум, сомнение: кому поверить, то ли большевикам, то ли прочим партиям. А спрошу тебя, по какой причине заводятся у меня подобные сомнения? Да все оттого, что в разуме моем темнота и света в нем не больше, чем от огонька копеечной свечки.
— А ты, как послушаю, краснобай, — сплюнув сквозь зубы, заключил рыжий солдат.
— Коли тебе не скучно от моего краснобайства, то слушай. Потому и ты солдат, под стать мне, разнимся только краской волос, коей матери наградили.
— Верно. Солдат. И шинельки у нас одинаковые. Только я с иным понятием. Я ни за царя, ни за помещиков богу не молился. К Колчаку в армию встал, когда прознал, что красные вместе с господами и нам по загривкам втыкают. Ты про Ленина поминал?
— Поминал.
— Его своими глазами я видел. Он о земле много говорил.
— Запомнил?
— Врать не стану. Стоял от него далеконько, когда он с балкона речь к нам держал.
— А говоришь, слыхал. Ты, стало быть, со слов других вникал в его слова. Потому, может, не то тебе в уши вкладывали, перевирая его слова на свой лад. Слышал Ленина с чужого голоса, а этому полной веры отдавать нельзя.
— Колчак тоже землю обещает.
— Обещает, да только его плохо слушают хозяева земли.
— Я Колчаку верю. С хозяевами можно самому поговорить по душам, пока винтовка в руках.
— Ты, никак, сибиряк?
— Сибиряк. А что?
— А то, что у вас с землей и раньше легче нашего было.