Парменыча уверенностью, что отец Авраамий, вероятно, хочет сообщить вести о его сыне Петре.
Встреченный дворецким Ларивоном у ворот, почетный гость подъехал к крыльцу. В то время как он, поддерживаемый под руки Ларивоном и Мойсеем, поднимался по ступеням, в сени вышел встречать его Матвей Парменыч.
Оставив из уважения к хозяину посох в сенях, сняв шапку и держа ее в руке вместе с платком[88], которым он только что обтер заиндевевшую бороду, гость вошел в сопровождении хозяина в «горницу»[89]. Там он перекрестился на иконы, отвесил в их сторону, касаясь пальцами земли, три поясных поклона и обменялся поклонами с хозяином. После этого Матвей Парменыч благословился у отца Авраамия, затем они сердечно обнялись и поцеловали друг друга.
— Вот уж порадовал, отец Авраамий, — светясь улыбкой, сказал Матвей Парменыч, — и слов не найду! В добром ли здоровье пожил под Смоленском, в благополучии ли путь свой многотрудный совершил?
— Спасибо, боярин. Что говорить — тяжеленько, тяжеленько пришлось!
— Милости прошу, гость дорогой, сюда пожалуй, — указал ему хозяин на лавку в почетном углу под образами. — Потчевать с дороги чем не прикажешь ли?
— Благодарствуй, Матвей Парменыч, — отказался отец Авраамий, — некогда. На короткое время я к тебе заглянул. Патриарх святой ждет.
Он опустился на лавку и острыми живыми глазами, проницательно глядевшими из-под густых сросшихся седеющих бровей на худощавом бледном лице, зорко оглядел Матвея Парменыча, который сел на лавку по правую сторону от гостя.
— Воля Господня, друг! — тепло и сочувственно молвил отец Авраамий. — Не думал я, отъезжая, что не доведется мне более свидеться с подругой твоей, досточтимой Феодосией Панкратьевной… Царство ей небесное и вечный покой!
— Воля Господня, отче святый, — тихо откликнулся Матвей Парменыч. — Тяжко мне одиночество на старости лет, особенно тяжко в эти смутные и страшные времена, да не ропщу я: что наше горе супротив горя всего народа русского! О себе, о своих бедах забыть надобно. Не время о них думать.
— Утешу я тебя в печали, Матвей Парменыч, доброй вестью о сыне, который в тебя пошел. Отважно и честно стоит он за московское дело. Ему прямить, Жигимонта же, подобно тебе, терпеть не может. Да вот, постой: грамотку я тебе от Петра привез.
Отец Авраамий расстегнул подбитую мехом рясу, достал из внутреннего кармана небольшой свиток и подал его Матвею Парменычу.
— Прочти, Матвей Парменыч. Не терпится ведь, чай.
— После, отче святый, успею, — отложил Матвей Парменыч в сторону свиток. — Рад был услыхать доброе слово твое о Петре. Коли пишет — стало быть, жив и здоров. Не терпится мне узнать, по каким важным делам в Москву ты столь неожиданно пожаловал? Добрые ли вести из лагеря привез? Что делается там у вас? Здрав ли святой митрополит Филарет?
— Телом здрав, душой болеет, — удрученно ответил Палицын. — Все мы там, в посольстве, душой изболелись. За делом поехали, а до дела дойти покуда не довелось. Злоумышленный Жигимонт на своем стоит: от Смоленска не отступает, хочет его сдачи и присяги на королевского величества имя со всей Смоленской землей. Сколько разговоров с панами было, а толку не видно. Канцлер Лев Иванович Сапега только и знает, что хитрит и дело в протяжку ведет.
— А что же хваленный Москвой гетман Станислав Станиславович? Как отъехал он из Москвы под Смоленск, умники наши надеждой тешились: приедет-де гетман Жолкевский к Жигимонгу и дело государево пойдет успешно. Станислав Станиславович крест, мол, целовал Московскому государству.
— И у нас подобное думали. Да что! — махнул Палицын рукой. — Человек он, вправду сказать, незлой. Стал было выговаривать королю, зачем над Смоленском промышляет. Не дело, мол, отцу дорогу сыну переступать. А Жигимонт осерчал — зачем Станислав Станиславович согласился отдать Владислава в цари Московскому государству: попросту следовало бы, мол, Москву с Польшей связать, а не вести речь об особенном московском царе. Вот к чему у нас уже речь клонится! Ну, Станислав Станиславович, опасаясь гнева королевского величества, понятно, спелся с ним. Мы было начали ему говорить: «Сам знаешь, пан гетман, нет того не только что в статьях, айв помине ни от кого не бывало, чтобы отдать Смоленск королю и крест ему целовать». А гетман на это: его величество, мол, справедливо от вас, послов, требует, чтоб смольняне отца с сыном не разделяли и крест бы целовали и отцу, и сыну: вы, мол, не упрямьтесь; после- де, как Смоленск сдастся да король отойдет, мы договор новый составим.
— Хитро! — нахмурился Матвей Парменыч. — Жигимонт-то небось пришел в Московское государство не для взятия городов, а для унятия крови христианской. А это разве унятие крови, чтобы Смоленск взять да вопреки договору на свое государство смольнян ко крестному целованию приводить?
— То же и мы панам сколько раз толковали! — возразил Палицын. — Да разве с ними столкуешься! Если, говорят, не принудите смольнян послушать крест королю вместе с королевичем целовать и войско королевское пустить, мы Смоленску не станем терпеть: камня на камне не оставим и будет с ним то же, что с Иерусалимом было. Ну, мы стали советоваться с митрополитом. А владыко говорит: «Нельзя пустить королевских людей в Смоленск. Если впустим их — нам Смоленска не видать более. Пусть, если так, король берет Смоленск взятием, мимо договора и своего крестного целования, — на то судьба Божия!.. Лишь бы нам слабостью своей не отдать Смоленска».
— Верно рассудил митрополит, — сочувственно отозвался Матвей Парменыч.
— И смольняне в один голос подобное же ответили: «Хоть наши матери, жены и дети в Смоленске, пусть погибнут они, а сюда не пускать ни одного польского человека!» Приезжали к гетману смоленские дворяне, посадские и ратные люди Иван Бестужев с товарищи. Твой сын Петр с ними был. Тут он мне и грамотку для тебя дал. Твердо отказали они панам: «Хоть бы нам всем помереть, а не пустим в Смоленск королевских людей».
— Так, так! — радостно заметил Матвей Парменыч.
— Ну, паны снова к ним пристали. Тут владыко митрополит говорить начал: «Помилуйте, панове- рада, бейте челом королю Жигимонту, донесите ему наше челобитье — дозволил бы нам связаться с Москвою, с патриархом да с боярами. Какой получим указ, так и сделаем. А до той поры порадейте, чтобы государь-король помиловал, не велел промышлять над Смоленском». Паны же слов владыки и слушать не стали, крик подняли: «Коли не сделаете по-нашему, не вынудите смольнян — часу одного ждать король не станет и над Смоленском промышлять начнет».
— Слыхать, так оно и случилось? — спросил Матвей Парменыч.
— Так и случилось, — подтвердил, вздохнув, Палицын. — Ноября двадцать первого дня пошли поляки с немцами да черкасами на приступ. Подкоп под Грановитую башню подвели, которая распалась от взрыва. Сажен десять в стене городской вырвало. А все же смольняне приступ тот отбили и вынудили поляков отступить. Бились-то как! Слов в похвалу не найти. А мы, послы земли Русской, смотреть только могли да в мыслях сокрушаться.
— Господи, до чего дожили! — всплеснул Матвей Парменыч руками. — Сына царем выбрали, а отец царство сыново грабит, города боем берет. Ну-ну!
— Ну, отступили поляки, — продолжал Палицын. — Видит Жигимонт — твердо стоит Смоленск;, покуда взятием возьмет, зря войско погубит, и надумал сам сослаться с Москвой. Прислал листы свои в посольство. Ну, вот я, да думный дьяк Сыдавной-Васильев, да дворянин Василий Сукин с двадцати семью прочими дворянами, да протопоп Кирилл с попами диаконами с теми листами и приехали. А что из того дальше выйдет, про то не знаю.
— А что же митрополит Филарет? — спросил Матвей Парменыч. — Почему он в Москву не вернулся?
— Как можно! Его бы и Жигимонт не отпустил, да и сам митрополит посольства не оставит: дело то, ради которого поехали, еще и не началось. И на меня осерчал было владыко, зачем еду, от посольства отбиваюсь. Да что ж зря сидеть под Смоленском! У меня здесь работа великая. Помощь Москве оказать могу. А там что? Сгинешь зря, без пользы. Вот попомни мое слово: быть митрополиту Филарету с прочими послами в плену.
— Да, куда ни глянешь, отовсюду беда грозит, — вздохнул Матвей Парменыч.